Новый Мир ( № 9 2009)
Шрифт:
питерские ребятки подвели. Так что никого он сегодня не «убил» и побежал поскорее к жаркой жене на ужин. Игра игрой, рассказывает он ей, «но где-то там щекочет».
…А я все всматривался: и не игра это вовсе, тут может быть — миллиметр в «щекотке» этой до майора Евсюкова-то. Слава богу, наш старгородский Чингачгук — чертежник без претензий, просто скучно ему за кульманом. Зато жена его любит, снисходительствует к его забавам. Да и не злой он. Пока.
Старым «Старгородом» книга завершается, а перед тем — тот же город двадцать лет спустя: и тон другой, и рассказчик поближе, и ритм течет быстрее — сюжет в три абзаца укладывается. Примет нашего ада-рая и здесь с избытком. А все просто: сын учителя географии, Парфен Дмитриевич Малыгин, продавец
И такая у Алешковского поэзия в этом рассказике прорвалась — торжественная да заветная: «Я куплю тетрадку в клеточку, стану в нее писать, а если замерзнут руки, согрею их дыханием этого мира». И согревает, и заступается за многих, застрявших в своем архетипном детстве, которое у русского человека — словно бесконечно растущая дорога назад. Словом, алешковские сказки-оборотни имеют разнообразные древние корни.
А еще родителю Старгорода очень повезло с понимающим читателем: я критика Ольгу Лебедушкину имею в виду. Ее эссе «Пространство превращений» — подарок книге.
Р у с л а н К и р е е в. Пятьдесят лет в раю. Роман без масок. М., «Время», 2008, 624 стр.
Писатель, выпустивший — напомню себе — несколько десятков книг прозы, тоже когда-то поселил свое альтер эго в полупридуманном городке, в российской такой Йокнапатофе — южном Светополе. Кстати, на языке индейцев племени чикасо иностранное слово означало, что «тихо», мол, «течет река по равнине».
Шестисотстраничный роман без масок, пять десятилетий жизни в литературе, населенной ремесленниками и гениями, которых автор и наблюдал и знал, — возможно, последняя в нынешние времена или, уж во всяком случае, редчайшая исповедь-биография писателя, которую дать бы прочитать (сквозь времена) обожаемому Киреевым Чехову (им, кстати, и — киреевским младенцем-внуком, чей голос слышится в телефонном звонке из-за океана, заканчиваются эти «Пятьдесят лет…»). Или — любимому мною Аполлону Григорьеву. Густая и бесконечно отважная книга, написанная ни в каком не в «документальном» ключе, хотя и маски убраны, и действующие лица реальные, и время то самое. Этот роман сугубо художественный потому, что он — публичный, а еще потому, что в нем есть некий зазор — даже в самых «воспоминательных» главах.
Я не знаю, почему Руслан Тимофеевич решился говорить здесь и о своем домашнем, и о своем брате (самые, кажется, трагичные страницы). О своих бабушке, дочерях, жене. Может, потому, что без них и не было бы его самого? И всех этих книг не было бы? Или, наконец, пришло время сказать и им что-то самое важное… Сказать почти на том же языке, то есть тем самым словом , которым он все эти годы покрывал страницы бумаги?
Случилось что-то вроде чуда: Киреев мечтал, я уверен, давно мечтал написать этот роман. Даже если он и ведет дневник, думаю, мечтал о главном своем романе. Без него (а эта книга — поздний ключ ко всей его, извините за неожиданную каламбуристику, прозе жизни ) дорога из Светополя была бы нетвердой, нечестной. Эта книга мерцала — зернышком — уже в его чудесном «Светлячке», мальчик-герой которого, как мы помним, не отбрасывал тени.
Писательство — даже счастливо-удачливое — это бесконечно одинокое дело.
Сквозь все знаменитые и незнаменитые имена, случаи, редакции, путчи, командировки — у меня все стоит перед глазами страница, где так и не дождавшийся духовного преображения автор, переживший десять часов назад таинство крещения — не осознанное, увы, им как таковое, — влезает ночью на письменный стол, чтобы, дотянувшись до кашпо, полить цветы. Ежедневный ритуал должен быть соблюден, а память еще помнит ту , освященную, утреннюю воду. Ни у кого я не читал таких честных строк, как на этом листе, — выписанных столь выпуклой прозой. Запечатленных рукой закаленного своим многолетним трудом художника. Эти слова должны быть , и они будут услышаны.
В л а д и м и р К о р н и л о в. Покуда над стихами плачут… Книга о русской лирике. М., «Время», 2009, 576 стр. («Диалог»).
Издательская судьба этой книги причудлива и таинственна. Автор писал ее главами, публикуя в периодических изданиях и адресуясь главным образом, как мне кажется, к молодежи — то есть к тем, кто еще не знает, что в мире кроме развлечений есть и наслаждения, никак не связанные с тем, что обычно под этим словом понимают. Иными словами — она о лирической поэзии, представьте себе, о бесконечно вымирающем и бесконечно возрождающемся явлении.
Итак, более десяти лет назад книга была выпущена неким столичным Центром «Академия», а железнодорожный вагон с ее тиражом, перегоняемый откуда-то из-под Тулы, растворился в воздухе. От тиража осталось несколько экземпляров.
Теперь, после кончины автора, дополненный его архивом и собственными стихами о поэтах и поэзии, том вышел массово и попал на прилавки. В названии — строчка Слуцкого, одного из самых ценимых им современников. В книге две части: «Что такое стихи?» и «Кто такие поэты?» (тут по персоналиям — от Державина до того же Бориса Абрамовича).
Это и профессиональный мастер-класс, и мемуар (В. К. вспоминает — и всегда к случаю, всегда уместно — свои личные встречи с поэтами), и письмо самому себе. В своих оценках, выводах, прогнозах он всегда безукоризненно, обезоруживающе честен, как и в своих произведениях. «Что выше — слово или музыка? / Сегодня песен половодие, / А стих томится вроде узника / В роскошном карцере мелодии…» (из стихотворения, посвященного Дм. Сухареву).
Владимир Корнилов принадлежал исчезающему, как он полагал, братству любителей поэзии. Именно — поэзии, а не текстов, не «художественных практик». Но надежды — пусть и слабой — не оставлял, иначе и книги этой бы не было. Не соглашаться с ним на этих страницах так же интересно, как и сходиться. Один мой друг, любящий и самого Корнилова, и его стихи, грустно посетовал, что, интерпретируя пушкинское «но строк печальных не смываю», Владимир Николаевич не рассмотрел в этой строке сокрушительного покаяния, осознания поэтом бессилия перед своей греховной жизнью. Словом, если речь у Корнилова о том, что Пушкин, мол, «ни от чего не отказывается», то «Покуда над стихами плачут…» — еще и открытый монолог о своем поколении в исполнении одного из самых лучших его представителей.
Т и м у р К и б и р о в. Греко- и римско-кафолические песенки и потешки.
М., «Время», 2009, 80 стр. («Поэтическая библиотека»).
Я знаю, что в литературных кругах эта книга была вполне «уважительно отмечена» — однако не без некоторой «недоуменности». Среди верующих — как у неофитов, так и у людей с устойчивым духовным опытом — она вызвала более чем живой интерес, в особенности у тех, кто заглядывает в «Журнальный зал» (большая подборка из нее была в «Знамени») и в книжные магазины. Словом, у тех, кто еще читает литературу . Автору же, думаю, и по сей день это издание далось нелегко: иначе зачем бы он объяснял в тех или иных интервью, что писался-де этот сборник издавна, при чем тут Дороти Сайерс и с чего вдруг посвящение Наталии Трауберг…
Ну, и само собою — про выбранную форму.
Это можно посмотреть, например, на сайте «Нескучного сада» или «Фомы».
…Я не все сумел оценить здесь и не все полюбить. Иногда мне мешала именно форма, иногда — чужая все-таки (сколько бы мы ни вспоминали Федю-Бредю) традиция, более примагниченная к классическим «Nursery Rhymes»… И вообще — другая традиция. Некоторые эпитеты очень уж брыкались и не входили, другие — проскакивали, не задевая. Мерещилось даже и странное такое, «добросердечное ёрничество».