ОТЛИЧНИК
Шрифт:
– Четыре четыреста, богатырь, а не девка, – хвастался Юсиков, – ты меня не забывай. У меня везде знакомства есть. Если что, я всегда помогу.
Синельников раздражал не меньше Юсикова. Он был далек от всего того, что произошло, был явно рад возможности посидеть за столом, выпить и, совершенно обнаглев, требовал только одного, – внимания и сострадания к себе, к собственной персоне. Когда его пристыдили, сказав, что жена больная, а он над ней издевается, стал разыгрывать карту больной жены, но при этом через жену, опять же требуя внимания и сострадания к себе.
– Я ее, бедняжечку, жалею, – говорил Стас, – у нее же астма.
– Да все ты врешь, – не выдержал я, – все это пустые слова. У нее астма, а ты при ней куришь. Так, что
– Что же мне из дома через каждые пять минут выбегать? Так можно один раз выбежать и не вернуться. – Он засмеялся своей мысли.
– Не говори тогда, что жалеешь.
– Нет. Ты не прав. Мне, конечно, наплевать и на нее и на ее здоровье, но по-человечески, я ее все-таки жалею, сердце-то болит.
Я не стал с ним пререкаться, оставил его пить и закусывать, а сам стал смотреть на рисунок, приколотый кнопкой к стене. Этот рисунок подарила мне Тонечка. На нем был изображен мужчина в шляпе с чемоданом в руке. К чемодану была направлена стрелка с надписью «Там деньги», а над человечком была другая надпись: «Дима – это ты».
Я тогда настолько удивился увиденному, что даже не усомнился в том, что и надписи сделала Тоня, но, как выяснилось, их все же сделала Тамарка по Тонечкиной просьбе, что нисколько не умаляло шедевра.
Глядя на этот Тонечкин рисунок, я поймал себя на чудовищной мысли. До того мне было невыносимо находиться в театре все эти последние дни, что я на какое-то мгновение обрадовался тому, что случилось. Обрадовался как веской причине для того, чтобы больше в театре не появляться. И это при всем том горе, которое вызвала Тонечкина смерть. Насколько же сложны и противоречивы человеческие чувства.
Смерть Тонечки уберегла меня от инфаркта. Эта постановка забирала все мои силы и это при том, что последние дни я никаких творческих задач не решал. Все силы уходили на что-то постороннее, второстепенное, ненужное. На дрязги и тому подобное. Словно нечистый придумал хитроумную игру с целью погубить меня, и я действовал, повинуясь его правилам. Понимал, что делаю все не то, не так, но не в силах был противиться, отказаться и шаг за шагом шел к своей погибели.
Я не мог сосредоточиться на творчестве, то и дело срывался на крик. Ошибка следовала за ошибкой. Я возненавидел актеров, актеры платили мне той же монетой. Сроки сдачи поджимали. Скорый лез со своими замечаниями, возможно и правильными и справедливыми, но уж больно неподходящее место и время он для них выбирал.
Я испытывал страшные перегрузки. Не мог ночью спать, днем бодрствовать, постоянно болело сердце. Я был на грани инфаркта. Тоня, я в этом уверен, своей трагической смертью спасла мне жизнь. Я это почувствовал, сердце болеть перестало. Тот удар темных сил, что предназначался мне, она взяла на себя. Есть невидимые силы, есть нехорошее их влияние, она собой меня закрыла от них, от их нехорошего влияния.
После смерти Тонечки я постоянно пребывал в состоянии, схожем с тяжелым сном. Из пут этого сна наяву я не в состоянии был выбраться, освободиться. Ощущение было такое, что нахожусь под гнетом тяжелого, невидимого пресса. Существовал бездумно, жил по инерции. Передвигался и занимался делами автоматически. Оказывался вдруг в институте (в театр ноги ни разу не привели), а как туда добрался, на чем, не помню. Возвращался домой, что-то ел, что-то пил, и только перед тем, как лечь в постель, понимал, что я дома.
В те дни меня дважды чуть не сбила машина.
После того, как из жизни моей исчезла Тонечка, я не знал, как мне дальше жить. Только тогда в полной мере я осознал, почему иной раз вслед за детьми, сразу же умирают и родители. Объяснить, пересказать этого нельзя, для того, чтобы понять это самому, понадобилось испытать нечто подобное на собственной шкуре.
Разумеется, положил я Тонечке в гроб и конфеты и цветы и даже дорогую английскую куклу, о которой она мечтала. Так получается, что для живых нам всего жалко, а для мертвых
не жалко ничего.Спиртного я на поминках не пил, ел мало, и вскоре слег, заболел. Симптомы болезни были схожи с очень сильной простудой. Тамарка лечила, ставила через день то банки, то горчичники. Поила меня молоком с медом.
Целую неделю, не снижаясь, держалась очень высокая температура. Жуткие, бессистемные кошмары терзали меня каждую ночь. Два из них я запомнил.
Снилась черная пустыня, бескрайние пространства и огромный, похожий на наш мавзолей, дом. И на этих бескрайних пространствах происходит нечто похожее на наши демонстрации трудящихся. Саломея танцевала «танец семи покрывал», сбрасывая с себя одну за другой кисейные накидки. Леонид, как птица, летал на своих красных крыльях и я во сне сообразил: «Красноперый – это же падший ангел». Тут же была и Бландина, у которой белые локоны на голове превращались сначала в косички, а затем в живых змей, двигающихся, шевелящихся. Тут же были люди изо всех стран, всех народностей; они держали над головой портреты Леонида, готовились к демонстрации. И тут же была конная милиция, в которой служили и негры, и китайцы, и русские. Вот только лошадки у них были ненастоящие, а деревянные, игрушечные, то есть конская голова, уздечка и палка, но все относились к ним серьезно, как к настоящим. И даже один милиционер, негр, мне пожаловался, что у всех кони «серые в яблоках», а ему досталась каурая. Я от него отбивался, отсылал с жалобой то к Саломее, то к Бландине, то к самому Леониду, насилу отделался.
Всем присутствовавшим в том сне было чрезвычайно жутко. Не только мне. Никто не мог понять, определить причину этого страха. Все боялись и не знали, чего они боятся. Всем было просто страшно. Очень страшно.
Второй кошмар был такой же сумбурный. Какой-то карнавал, праздник, все делают вид, что веселятся. И я вместе со всеми притворяюсь, что мне весело, но на душе у меня какая-то забота. И, наконец, угадываю, в чем она. Я во сне переживаю за Тонечку. Где она? Что с ней? Я ищу ее среди разряженной притворно веселящейся пестрой публики, и нахожу следы. Они приводят меня к зданию с железной дверью, и кто-то, наделенный властью, в белом халате говорит: «Да, она захлебнулась, но ничего страшного. Не переживайте. Приходите завтра, и мы ее откачаем». Я успокоился, поверил этому, в белом халате, а, проснувшись, ужаснулся. «Да как я, взрослый человек, мог успокоиться, услышав такую глупость. Нужно срочно бежать в больницу, принимать меры. Тогда она, возможно, останется жива».
И после этого вспомнил, что Тонечки уже с нами нет и причина смерти совсем не та. И возвысил я свой голос в беспомощном крике. И как-то вдруг, так же неожиданно, болезнь моя прошла. Исчез душивший днем и ночью кашель, и температура внезапно нормализовалась. Я хорошо спал, выспался, проснулся где-то в десятом часу и, грязный от пота, с всклокоченной шевелюрой, с недельной щетиной, собрался сходить погулять. Захотелось подышать свежим воздухом. Я был еще слаб, нетвердо стоял на ногах, покачивался из стороны в сторону, как пьяный, но почему-то твердо уверен был в том, что болезнь не вернется.
Уверенность моя была подкреплена замечательным сном, который излечил и успокоил меня. Приснилась Тонечка в нарядном платье, рядом с ней тот самый мальчик, которому я подарил в метро золотую рыбку. А с ними была та самая рыбка золотая. Та, да не та. Она плавала по воздуху, как по воде, и чешуя у нее была мягкая, словно плюшевая, мягкая и теплая (я сам гладил), дети гладили ее, как собаку. Размерами рыбка была такова, что дети вполне могли на ней кататься, чем, собственно, и занимались. Эта рыбка говорила человеческим голосом, что никого, и меня в том числе, не удивляло. Я осмотрел ее со всех сторон, эту диковинную прелесть, словно собирался покупать, и вдруг, опомнившись, как родитель, снабдивший своего ребенка в пионерский лагерь дорогими шоколадными конфетами и дорогой английской куклой, стал допытываться у Тонечки: