Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поцелуй на морозе
Шрифт:

А, вообще-то, у парня такая славная морда… – подхватываю я.

Мы садимся в машину. Дверцы хлопают довольно апатично. Чего-то тут явно не хватает. Чего?

Наверное, настоящего крепкого мордобоя за посягательство на священное право собственности. Мордобоя как действенного воспитательного средства, карающей длани закона. Конечно, мы вели себя как тряпки, как слабаки, а не настоящие мужчины. К черту это проклятое интеллигентское самокопание! Подумаешь – какие-то сопляки бомбардируют снежками машину, могут выбить стекло, могут нанести урон, – значит, надо наказать: дать им в ухо, в ухо, пусть попомнят урок, а потом дальше – в дорогу, весело, с чувством выполненного долга.

Да, конечно. Но это еще не все. Чего-то опять-таки не хватает.

Знаю. Не хватает ответа на вопрос, почему мы были взволнованы, а они совершенно спокойны.

Андрей теребит в пальцах сигарету. Троица уже добралась до тротуара и теперь удаляется от нас по бульвару, теряясь в перспективе холодного серого бетона. Они с портфелями – должно быть, после школы и выбрали не самое веселое место для прогулок:

набережная в эту пору – это как Достоевский, скрещенный с Кафкой. Пожалуй, они хотели как-то выразить протест против безнадежности долгой русской ночи, разбить эту каменную симметрию, нарушить механический порядок хладнокровно несущихся машин. Вот так – жестом руки. Человеческим, мальчишеским жестом. Снежком. Это то же, что показать миру язык. Или задать вопрос: « А какой шмысл?»…

Они получили первое предостережение. Задетый ими мир материализовался в виде двух брызжущих злостью мелких собственников, выскочивших из импортного автомобиля, купленного одним из них за честно заработанные деньги.

Но они одержали и первый успех: собственники ретировались в свой мир, явно выбитые из седла.

Теперь они пойдут, радуясь одержанной победе, к себе, в один из многих дворов огромного дома, в суету многосемейных квартир, в тесноту загроможденных комнат.

Андрей что-то крутит в пальцах, потом кладет на сидение. Это пуговица.

– И на черта я её оторвал, – бормочет он. – Ещё дома его отругают…

– Пустяки. Пуговица не проблема. Мать пришьёт другую.

– Да-а… А физия у него, точно, симпатичная…

Мы поворачиваем. Опять справа тянется гранитная стенка, а внизу черная студеная вода распихивает большие льдины.

Знаешь что? – продолжает Андрей. – Вообще-то, следовало пригласить их в кафе или на пиво.

Я и теперь сожалею, что мы не поступили так тогда.

Август 1963.

ПОРОЙ НЕ ВЫХОДИЛО

Чтобы не обрести репутацию самодовольного хвастуна, расскажу теперь о некоторых неудачных встречах. Понятно, каждый установленный контакт был успехом, но свидетельства о сплошных удачах отдают похвальбой. Поэтому стоит уравновесить их упоминанием о поражениях. Их было больше, но я выбираю такие, которые о чем-то свидетельствуют, что-то значат, а кроме того – хотя бы потому, что в них фигурируют значительные личности.

Первый случай не вызывает вообще ни малейших сомнений, поскольку любые крупицы воспоминаний о великих достойны внимания. Когда кто-то из ленинградцев позвонил и сказал: «Приехала. Примет тебя в пять часов» – я почувствовал дрожь в ногах. Это значило, что Анна Андреевна Ахматова уже в Москве, где остановилась, как обычно, в квартире своих друзей Ардовых на Большой Ордынке, и что с ней договорились о моем визите. Отложив все дела, я бросился по названному адресу. Дверь открыла она собственной персоной: в квартире, похоже, в эту пору никого больше не было, проводила в комнату, указала место за столом и свободно расположилась на стуле сама, опершись на обнаженные по локоть руки. На ее плечи была накинута, кажется, шаль, как на одном из поздних снимков. Я фиксировал все происходящее с особенно обостренным – как обычно бывает в таких случаях – вниманием. В течение последних лет она сильно располнела, не осталось и следа от «гибкой цыганки» из стихотворения Мандельштама, двигалась с явным трудом, хотя плавно и даже с какой-то грацией, но усаживание на стул и удобное размещение массивной фигуры за столом потребовало некоторого времени. Впрочем, ее это не смущало. Она была прекрасна и в своей старости. Сидя передо мной так, что ее профиль четко вырисовывался на фоне окна, она как бы позволяла созерцать себя, получая эстетическое удовольствие. Ее крупное тело родовитой россиянки представляло собой гармонично уравновешенную композицию, увенчанную величественной головой, которую удерживала одновременно горделивая и элегантно-естественная в своем изгибе шея. Это не слишком удачное – уже в силу чрезмерной многосоставности картины и расщепленности деталей – описание, поскольку в действительности Анна Андреевна воспринималась как гармоничное целое. Мне никогда в жизни не доводилось видеть подлинные царственные головы, но я абсолютно уверен, что природа не создала ничего более царственного. Я смотрел на королеву русской поэзии. Конечно, сознание того, кто она такая, отражалось на ее восприятии, но и без этого знания – убежден – ощущалось, с кем имеешь дело.

Анна Ахматова

Королева смотрела на меня доброжелательным и всеведущим взглядом. Казалось, ничто в жизни уже не способно удивить и поразить ее. Ее взор выражал ясное понимание добра и зла. Новый человек мог быть включен в космос ее знаний и памяти, в весь этот – заключенный в ней – двадцатый век, если был способен хоть чем-то блеснуть. Иначе он бесследно исчезал. Я почувствовал это сразу. Внимание Анны Андреевны было и милостью, и вызовом. «Молодой человек, – читалось в ее глазах, – вы знаете, кто я. А вы сами, вообще, являетесь кем-то? Стоит тратить на вас полчаса? А теперь давайте перейдем к делу!». Я обязан был блеснуть. И эта мысль лишила меня дара речи. Понятно, наряду с жутким волнением. В нормальной жизни меня не назовешь человеком робкого десятка, и с волнением я бы еще справился.

Но необходимость сверкнуть фейерверком оказывала парализующее действие. Возможно, вы поймете меня.

Всезнающая королева должна была догадываться и о таком эффекте. В ее взгляде мне почудились веселые искорки. Она тактично дала мне шанс – своим глубоким, словно доносящимся из бездны голосом прочла несколько коротких стихотворений и предложила нечто вроде их элементарного разбора (в смысле «что хотел этим сказать поэт?»), спрашивала, какие ассоциации они вызывают. Это было легко, с подобным справился бы любой из моих студентов. Но для меня это означало продолжение экзамена, к которому я никак не мог приступить. Не мог – и все тут. Я обязан был эту невозможность преодолеть, поскольку ситуация была исключительная – ведь речь шла об Ахматовой. Я понимал это, мысленно проклинал себя – и умолк окончательно. Я лишь пожирал ее глазами, сознавая, что этот первый и последний раз через минуту закончится.

И он впрямь закончился – чуда не произошло. Королева спросила о знакомых поляках, после чего любезно распростилась со мной, все еще словно пряча легкую улыбку. Я поцеловал ее руку и вышел. Испытав полнейшее фиаско, я нес по Большой Ордынке чувство великой радости: что бы там ни случилось, но я ВИДЕЛ АХМАТОВУ и этого у меня никто не отнимет.

Вы скажете – для такой удачи результаты минимальны. И будете правы. Но всё же я ее видел.

Н. Кульбин. Портрет А. Крученых. Литография. 1913 г. (из книги А.Крученых «Взорвалъ»

Другой визит связан с посещением старого, теперь многоквартирного дома. Привел меня туда Гена – поэт и отменный знаток русского футуризма. Мы направлялись к последнему из последних футуристов, каким был Алексей Кручёных. (Правда, в Штатах доживал еще свой век Давид Бурлюк, пользовавшийся некогда крохами славы со стола Маяковского, но это был уже – в буквальном и переносном смысле – другой мир). Подниматься пришлось на какой-то очень высокий этаж, и мы порядком запыхались. В этом же доме жил некогда, по словам Гены, великий Хлебников. Времена благополучия старого дома и расцвета русского авангарда представлялись теперь равноудаленными. Хозяин открыл дверь и впустил нас на кухню: здесь он принимал гостей. В свою же комнату, как гласила молва, он не допускал никого. А о комнате этой кружили целые легенды. После смерти Алексея Елисеевича подтвердилось одно: уборка в ней не производилась, похоже, с двадцатых годов – хозяин имел привычку заворачивать мусор и любые отходы в газету и бросать эти свертки в угол. Так завершалась очень долгая и невеселая жизнь этого могильщика классической поэзии, построенная судьбой в виде своеобразного авангардистского хеппенинга – вплоть до полного распада формы. Футуризм сам по себе был художественным экстремизмом, а Кручёных являлся экстремальным экстремистом. Существуют такие участники-попутчики различных течений в искусстве, которые, знача в творческом смысле немного, суетятся, комментируют, скандалят, доводят всё до крайности. Их задача – шлифовать края доктрины своей группы, чтобы она резко отличалась от других. У меня дома есть старые кручёныховские брошюрки, дерзко задирающие любые другие ориентации, с заглавиями вроде «Обличья Есенина – от херувима до хулигана». В поэтическом плане Алексей Елисеевич был завзятым экспериментатором, а посему все антифутуристы лупили по нему, как по барабану. Именно он старался утвердить в поэзии «заумь», заумный язык, язык чистой формы, в связи с чем вульгаризаторы-критики издевательски потешались над ним на протяжении целых десятилетий. Маяковский упорно защищал своего неугомонного друга, назвав его как-то «иезуитом слова» и сетуя, что агитационные стихи приобретают у него проблематичное звучание… Ничего удивительного. Поэтом он был, прямо скажем, незначительным. Но, может, именно поэтому прожил такую долгую жизнь? Должно быть, очень трудными и бедными явились для него тридцатые, сороковые, пятидесятые годы. Ведь многие как-то приспособились, а он упорно держался своего края, в стороне от всего. Как раз в этой комнате с кухней.

Гена представил меня. Я увидел перед собой седого, очень тощего, практически невесомого старичка с крючковатым носом, да еще косоглазого. Он не пригласил сесть – светским обхождением здесь и не пахло. Хозяин деловито поинтересовался, что меня сюда привело. Я ответил в полном соответствии с правдой: «Желание увидеть живого классика русского футуризма». Он любезно улыбнулся узкими, язвительно поджатыми губами и прошел в комнату, старательно прикрыв за собой дверь. Через минуту вернулся, неся несколько пожелтевших брошюрок. Это были издания эпохи раннего футуризма – разного значения и ценности. Мы с Геной склонились над ними; поскольку тут никто не ожидал от меня ничего особенного, я без труда смог показать, что кое-что в этой материи смыслю. Но хозяину это было абсолютно безразлично. Он информировал меня, что книжки продаются – вся партия целиком – за 15 рублей. И что, если я пожелаю, он принесет еще одну порцию такой литературы. Единственное условие – покупать надо всё гуртом, предоставив выбор ему самому. Здесь и дала о себе знать пресловутая проза жизни. Я охотно принял бы участие в этой своеобразной книжной лотерее, но всё происходило в конце одного из моих первых приездов в Союз и деньги заканчивались. Без смущения я сообщил об этом хозяину – атмосфера кухни делала это вполне естественным. Тот кивнул головой и в знак того, что понимает и извиняет, посвятил нас в одно радостное для себя событие. А именно – недавно выпустили хрестоматию по литературе двадцатого века для студентов, где впервые за очень долгое время фигурирует и он. Правда, там допущена ошибка в тексте, но всё же… О, вот, пожалуйста… Худой старческий палец показал нам это место:

Поделиться с друзьями: