Подснежник
Шрифт:
Напротив мысленного образа Селестена по-прежнему стоял большой вопросительный знак. Юноша появился ниоткуда, но должен ли он был так же внезапно и исчезнуть? Этого Дьюар боялся больше всего на свете. Он смертельно боялся снова остаться в одиночестве, ненужным и беспомощным. Сейчас, по крайней мере, у него появился смысл просыпаться по утрам. Смыслом была всё та же надежда увидеть это прекрасное лицо. Красивый грустный образ всё время стоял у Алена перед глазами, неважно открытыми или закрытыми они были.
Смотреть — ещё не значит видеть. Есть штука, которая стократ сильнее
Мыслями Дьюар был так же всесилен, как и воображение. Он был лучшим бегуном на длинные дистанции, посыльным и скороходом, бродягой и пилигримом — всеми теми, кто мог ходить, бегать, просто шагать. Теми, чья сила была в ногах.
В это утро мужчина был королевским скороходом. Он, прикрыв глаза, грезил, как доблестный король отправляет его… неважно куда! Чем длиннее путь, тем лучше! Скажем, в соседнее королевство, чтобы разузнать, например, как лучше, быстрее и дешевле всего отыскать философский камень. Король соседнего королевства не знает ответа, и он, Ален, отправляется дальше, и дальше, и дальше, пока не обойдёт весь мир! А он идёт и не устаёт, и земля упруго пружинит под его ногами — абсолютно здоровыми. И такое это приятное ощущение…
Открыв глаза, Дьюар испытал величайшее разочарование. Вероятно, меньшее разочарование чувствовал даже Принц, которому так и не удалось отыскать рубашку самого счастливого человека на свете.
Грубая безысходная реальность, явившаяся навстречу грёзам, довела мужчину до слёз. Он сам почти поверил, что это его болезнь — кошмарный сон…
Он хмуро обвёл взглядом спальню и не нашёл в ней ничего такого, с чем бы нельзя было мириться, к чему бы можно было придраться. Строгая обстановка комнаты предрасполагала к меланхолии. Единственное, что действительно оживляло её мрачный колорит, — фортепьяно. Но если разобраться, то и оно больше способствовало нагнетанию мрачного эффекта, чем его упразднению: этакий запретный плод, до которого как ни тянись — не дотянешься.
Хмурым как туча застала его мадам Кристи. Она обеспокоенно бросилась к нему:
— Вам плохо, господин Дьюар?
— С того самого дня, как я оказался в этой комнате! — мрачно сказал мужчина. — Да ещё эти чёртовы сны… Никогда бы они мне не снились!
— Что же вам приснилось?
— А! — Ален слабо махнул рукой. — Я когда-нибудь свихнусь от безысходности. Что мне снилось? Всё те же слёзы.
— Чьи слёзы? — не поняла мадам Кристи.
— Мои, — вздохнул больной. — Мне снилось, что я опять здоров. Так тяжело после этого было проснуться и увидеть, что… это только сон… бесплотное видение…
— Ну, не печальтесь. — Женщина пошла открывать окно. — Сейчас позавтракаете, а потом к вам доктор зайдёт.
— Доктор? Этого ещё не хватало! И почему именно сегодня?
Ален терпеть не мог этого сухопарого докторишку, от которого до тошноты несло амальгамой медикаментов. Но он был почти так же неизбежен, как и недуг Алена: раз в месяц он появлялся в доме,
неся за собой вереницу пугающих терминов и отталкивающих запахов, позвякивая инструментами в деревянном саквояже. Толку от него не было никакого и от обследования тоже. Больной и сам прекрасно знал, что болен, но приходилось мириться.А в это утро отчего-то не хотелось.
— А отменить?
Мадам Кристи отрицательно покачала головой:
— Никак нельзя, господин Дьюар. Доктор уже здесь. Он внизу, беседует с господином Селестеном.
— О чём им беседовать? — ещё более хмуро спросил Дьюар. — Селестену с этим шарлатаном?
— Вы несправедливы к доктору, господин Дьюар, — укорила его домоправительница.
— Разве? И зачем он только каждый месяц сюда приходит! Мне его подтверждение о том, что я калека, ни к чему. Я это и так знаю. Уберите поднос, я не буду завтракать!
— Но, господин Дьюар… — Женщина была ошарашена его протестом.
— Никаких «но»! Унесите это отсюда! И пусть этот лекаришка сюда не показывается! — Ален даже стукнул кулаком по кровати.
Мадам Кристи упорхнула как испуганная птица.
Больной остался один. Тут ему стало немного совестно, что он был довольно резок с домоправительницей, и несправедливо резок. Но Ален оправдывал себя тем, что это на него так подействовало известие о приходе доктора. А в гораздо большей степени то, что с докторишкой о чём-то разговаривал Селестен.
Это взбесило Алена больше всего: вместо того чтобы подняться к нему и сыграть, он треплется о чём-то с этим шарлатаном, прикрывающимся знамёнами Эскулапа! Дьюар невольно поймал себя на мысли, что считает Труавиля практически своей собственностью, но пропустил этот упрёк совести мимо ушей.
Внутри у мужчины что-то зазвенело, и он, повинуясь какому-то внезапному наитию, схватил ручку и размашисто написал в тетради:
Какие странные рождает чувства
Огонь, который ревностью зовётся.
Ему всё мало. Он дотла сжигает
Всё…
Написав это, Ален уставился на четверостишие с недоумением, перечёл его ещё раз, и ещё… Неужели это он только что сам написал? Он никогда в жизни не писал стихов, а теперь сделал это с такой лёгкостью, точно был поэтом. Ему вдруг стало необыкновенно легко и одновременно тревожно. Легко — оттого что он так точно смог выразить своё состояние, а тревожно — оттого что он это чувствовал.
«Так не должно быть! Почему я его ревную?»
Наверное, потому что Селестен был для него единственной ниточкой, связывающей его с внешним миром, и он боялся, что она может оборваться из-за кого-то другого. Может, это и вправду так?
Ален бы над этим задумался, но ему помешали. Дверь отворилась, и в комнату вошёл доктор. Дьюар открыл рот, чтобы послать его куда подальше, но следом впорхнул юноша, и Ален промолчал. Он только нахмурился и отвёл взгляд от вошедших.
— Здравствуйте, господин Дьюар! — сказал доктор и звякнул свой саквояж на стул рядом с кроватью больного.
Селестен опустился на табурет возле фортепьяно, положил ногу на ногу, пристально посмотрел на Алена и произнёс певуче:
— Доброе утро, Ален!