Подвиг
Шрифт:
Таковъ былъ «Мертвый домъ», описанный Достоевскимъ.
«Человкъ есть существо, ко всему привыкающее» — но къ тому, что творилось на большевицкой каторг, никто и никогда не могъ привыкнуть. Это не былъ даже «Мертвый домъ», — и прежде всего потому, что по существу никакого тутъ домаи не было.
На берегу широкой, полноводной, холодной рки, быстрыми, зеленоватыми струями несущейся къ студеному морю, большую часть года замерзшей, на опушк громаднаго лса, наскоро, грубо и криво были накопаны ушедшiя въ землю землянки. Жалкiя трубы жалкихъ печей не могли прогрть ихъ холодную сырость, и въ нихъ было всегда холодно и мглисто. Зимою вода въ нихъ замерзала. Арестанты согрвались животнымъ тепломъ. Въ этихъ землянкахъ было нкоторое подобiе наръ, но этихъ наръ не хватало и на половину помщенныхъ въ нихъ людей, и арестанты валялись везд: на полу, въ проходахъ, подъ нарами. Если въ «Мертвомъ дом«, описанномъ Достоевскимъ, воздухъ былъ ужасенъ «какой-то мефическiй», особенно по утрамъ, то здсь по настоящему не было
И ни минуты наедин!.. Тутъ было не дв сотни арестантовъ, какъ въ «Мертвомъ дом«, но въ такихъ же холодныхъ, сырыхъ и смрадныхъ землянкахъ помщались десятки тысячъ мужчинъ, женщинъ и дтей. Населенiе цлой губернiи было собрано со всей Россiи и брошено сюда на умиранiе.
Теплая вода съ капустными листьями, съ плавающей въ ней вонючей воблой, окаменлый, похожiй на глину, даже и въ вод не размякающiй хлбъ — были ихъ пищей. Они не имли ничего своего и не могли заниматься своими работами. Ихъ одвали въ платье и блье, снятое съ загнивающихъ труповъ, надъ ними издвались надсмотрщики чекисты. Среди чекистовъ было щегольствомъ, своеобразнымъ шикомъ, выдумать особенное нравственное мученiе, изобрсти острую физическую боль, унизить и оплевать человка.
Чекисты складывали обнаженные трупы у входа въ женскую уборную и держали ихъ тамъ до полнаго гнiенiя. Они тщательно наблюдали за поднадзорными и, если замчали какой-то проблескъ радости у арестанта, — они доискивались причины ея и уничтожали ее.
Это было совершенное подобiе ада. Никакая фантазiя не могла выдумать боле совершенныхъ мученiй для человка. Самъ дьяволъ смутился бы отъ совершенства человческой подлости и гнусности, отъ смси жестокости и наглости, изобртенныхъ большевиками для своихъ каторжанъ.
Когда въ мутномъ сверномъ разсвт, босые, въ опоркахъ, въ лаптяхъ, въ какихъ-то остаткахъ бывшей когда-то обуви эти люди, звеня кандалами, тянулись въ
лсъ, чтобы рубить и пилить деревья, и кругомъ нихъ шли чекисты охраны съ ружьями, въ теплыхъ полушубкахъ и шапкахъ — казалось, что идутъ одни чекисты, а между ними страшнымъ призракомъ тянется срое виднiе изможденной толпы мучениковъ, скользитъ и колеблется, будто безплотное. Странно было думать, что эти люди идутъ работать. Какъ могли они работать, когда, казалось, въ нихъ не оставалось и малой искры жизни?
У каторги «Мертваго дома» были свои псни, она даже устраивала спектакли. Эта каторга не пла. Она не слагала своихъ арестантскихъ каторжныхъ псенъ. Она никогда и никакъ не «гуляла». Она быстро и врно вымирала, и одни, хороня другихъ, знали, что и ихъ ждетъ такое же закапыванiе въ землю безъ обряда и молитвы, какъ падали.
И при всемъ томъ вс они сознавали, что они то мене всего походили на каторжниковъ. За ними не было никакого преступленiя, и никакъ не могли они себя назвать въ этомъ отношенiи: «грамотными». Они не были «погибшимъ народомъ», они умли — и еще какъ! — жить на вол. Были среди нихъ богатые, степенные мужики, крпкiе хозяева, трудолюбивые земледльцы, купцы и ремесленники, были офицеры, инженеры, профессора, учителя … Они «слушались отца и матери» — за что же выпало на ихъ долю теперь — слушаться «барабанной шкуры»? Они «шили золотомъ» — они работали и трудились — такъ за что же ихъ теперь послали «бить камни молотомъ»?..
Жестокая эта несправедливость, зло, казалось, вопiющее къ небу ихъ постоянно мучило, терзало и оскорбляло, но оно же давало неизсякаемую надежду, чистую, глубокую вру, что все это простое недоразумнiе и что это неизбжио должно имть конецъ. Добро должно восторжествовать надъ зломъ. Они были сосланы на большiе сроки и видли, что тутъ рдко кто и годъ выживаетъ, а все ждали правды Божiей, своего — просто чудеснаго освобожденiя. Наканун смерти изсохшiй, изголодавшiйся совтскiй каторжникъ, трясущiйся въ послдней лихорадк, жадно глядлъ вдаль, за рку, гд по низкому берегу ледяной втеръ мелъ песокъ и шевелилъ голыми прутьями жидкой осоки, и ждалъ, ждалъ, ждалъ чуда освобожденiя, прихода созданныхъ долгими мечтами «блыхъ» …
IV
И все-таки тутъ — жили.
Въ три часа ночи, когда вся казарма-землянка была погружена въ мертвый, кошмарный сонъ, когда воздухъ былъ такъ тяжелъ и густъ, что, казалось, выпретъ узкiя, запотлыя стекла изъ рамъ, или подниметъ тяжелую, землею заваленную крышу, въ углу казармы внезапно чиркала спичка, вспыхивала синимъ бродячимъ пламенемъ совтская срянка, мигала, качаясь и разгораясь и, наконецъ, зажигала свчу.
Это ома омичъ оминъ садился читать запрещенную книгу — Библiю. И сейчасъ же, точно, кто ихъ растолкалъ, поднимались его сосди — Венiаминъ Германовичъ Коровай, Бруно Карловичъ Бруншъ, Сергй Степановичъ Несвитъ, Гуго Фердинандовичъ Пельзандъ, Владимiръ Егоровичъ Селиверстовъ и Селифонтъ Богдановичъ Востротинъ.
И здсь, какъ въ «Мертвомъ дом«, не было принято говорить, за что кто сидлъ,
но совсмъ по другой причин. Прежде всего почти никто и самъ не зналъ, за что его сослали. Здсь тоже доносы, интриги и сплетни процвтали, а многiе тутъ жили подъ чужими именами и тщательно скрывали свое прошлое, ибо весьма часто это прошлое грозило смертью. Такъ Коровай никому не открывался, что въ прошломъ онъ былъ узднымъ исправникомъ, Бруншъ никому не разсказывалъ, что онъ — профессоръ физики, юноша, мальчикъ Несвитъ — братъ Русской Правды, у Пельзандта былъ свой аптекарскiй магазинъ, Селиверстовъ въ Великую войну командовалъ батареей, а Востротинъ былъ богатый и домовитый казакъ.Къ этой зажигаемой въ глубокой ночи оминымъ свчк ихъ всхъ влекла жажда услышать какое-то другое слово, а не вчную дневную ругань и свары каторжанъ и чекистовъ. Ихъ влекъ къ себ и особенный, не похожiй на другихъ характеръ омы омича. оминъ никого и ничего не боялся, открыто говорилъ всякому все, что было у него на душ и полнымъ равнодушiемъ, даже какимъ-то восторженнымъ отношенiемъ къ пыткамъ и наказанiямъ сражалъ самыхъ свирпыхъ чекистовъ. Съ нимъ было прiятно поговорить, онъ такъ просто и откровенно высказывалъ и «исповдывалъ» свою ничмъ непоколебимую вру въ Бога и Его милосердiе. Онъ все говорилъ безъ совтской утайки, безъ вранья и оглядки.
Онъ появился на каторг только лтомъ, и не вс знали его исторiю.
— Вы спросите его, Бруно Карловичъ, — шепнулъ профессору Коровай, — какъ онъ сюда попалъ. Казалось бы простая совтская исторiя, а такъ онъ ее разскажетъ — театра никакого не надо.
— А онъ не обидится?
— Что вы! Простой совсмъ человкъ. Очень обязательный.
Профессоръ спросилъ.
— Я то съ?.. Вы спрашиваете за что? — быстро и дйствительно очень охотно отозвался оминъ. Все его лицо, въ сдыхъ космахъ бороды, освщенное снизу свчою, покрылось стью маленькихъ морщинъ. — Прежде всего, сударь, надо вамъ сказать, кто я есть? Ибо съ этого моего происхожденiя и вышла вся моя печальная исторiя. А есть я — ома омичъ оминъ, и наше имя во вс роды черезъ иту писалось … И родитель мой и вс наши были, что называется, съ итою. Сестрица у меня екла, а ддушка едоръ, сами, при своемъ образованiи, понимаете, какъ должны такiя имена изображаться. Вотъ съ этой самой иты и начались вс мои несчастiя.
ома омичъ помолчалъ немного, пожевалъ губами и добавилъ съ какою-то печальною укоризною:
— Они меня, знаете, черезъ ферта прописали.
— Ну и что же дальше? — сказалъ профессоръ, когда оминъ не сталъ продолжать свой разсказъ.
— Такъ вотъ въ виду, знаете, такой ихъ неделикатности, пошелъ я въ комиссарiатъ объясняться. Тамъ, знаете, молодой такой человкъ и говоритъ мн, что ита, молъ, еще при временномъ правительств упразднена, нтъ, значитъ, совсмъ иты. Я, васъ гражданинъ, спрошу, что разв можно человка упразднить, если онъ, и отецъ его, и весь родъ его съ иты начинается?.. Конечно же нельзя. Всякiй это понимаетъ. Я имъ все это и разъяснилъ. А тотъ, знаете, человкъ, что онъ про себя изображаетъ, Богъ одинъ знаетъ, грубо и нагло, съ нахрапомъ сталъ на меня кричать: — «мы можемъ и тебя самого упразднить, ежели много тутъ разговаривать будешь». Я имъ и говорю: «отлично я васъ понимаю, что вы можете къ стнк поставить и человка вывести въ расходъ, но фамилiи уничтожить вы никакъ не можете, на это у васъ уже нтъ власти, и она какъ была, такъ и остаться должна съ итою … Вотъ съ этого и стали они, знаете, меня преслдовать. He понравился видно, я имъ. Кто я? Кронштадскiй мщанинъ и имлъ даже свою мелочную лавочку на Зеленной улиц. Скажите, можно разв упразднить и то, что я мщанинъ? Это можетъ сдлать только царь или, если по суду — лишенiе правъ. Они, знаете, мою лавку упразднили, можно сказать, въ два счета-съ. Просто сказать — разграбили. Это мн очень даже понятно. Когда революцiя, когда генералы царя арестовали — тогда что же!.. Мелочную лавку разграбить тогда за милую душу, конечно, можно. На это у меня къ нимъ претензiи никакой даже нтъ. Народъ, значитъ, гуляетъ, свои права взялъ. Мн его права очень понятны: гуляй, пьянствуй, на твоей улиц праздникъ. Капиталъ у меня, однако, былъ припрятанъ. Я перемогся, выждалъ, знаю, все одно безъ меня никогда не обойдутся. Какъ можетъ быть государство безъ мщанина? Вижу, съ голоду пухнетъ по городамъ народъ. Торговля — мн дло съ измалолтства знакомое. Занялся я мшечничествомъ. Черезъ короткое, значитъ, время и этого оказывается нельзя. На вокзалахъ пошли обыски, даже, правду сказать, разстрливали за это … Значитъ — упразднили они и мшечниковъ… Я опять малое время перебился, потому понимаю, что все это временно и безъ торговли они все равно никакъ не проживутъ. И точно-съ скоро появились то, что называется «частники». Ну и я сталъ, зна-читъ, «частникомъ» … Названiя какiя ни придумывай, дло остается одно — торговля, дло мн хорошо знакомое. Я свое дло понималъ, кому надо дать — давалъ, нельзя въ нашемъ дл безъ этого… Но-о, — ома омичъ тяжко вздохнулъ, — но, упразднили они, значитъ, и частника. Остался я безъ дла и сталъ по завту отцовъ и ддовъ нашихъ писанiе читать. Опять же книгу священную Библiю читать надо умючи. Вотъ они говорятъ, — ома омичъ кивнулъ на профессора Брунша, что это есть только исторiя Еврейскаго народа …. Это по ихъ, такъ сказать, свободомыслiю такъ только имъ представляется. Эта книга есть пророческая, и на вс времена и вки отвчающая книга. He всякому, конечно, дано понимать, что къ чему отношенiе иметъ, однако, имлъ я случай убдиться, что тамъ и вс наши теперешнiя дла ране предусмотрны.