Посланники
Шрифт:
кто-то бродит, - доверчиво сообщил Хуперт.
– Может, это малах а-мавет*, а может, я не в своём уме?
Я пожимал плечами – сам бы хотел разобраться в психике человека, да только в мозгах человека столько намешано, что…
В лагере мы заставляли себя проглатывать чувство омерзения ко всему, что нас окружало. Измученный непосильным трудом и голодом, я перебирал в памяти притчи Давида, афоризмы Платона или звал Миру. Я страдал от тоски, и звал мою девушку до боли в голове. А может, от жалости к себе. А может, от…
Биркенау…
Гасло сознание.
Отнималась воля.
Таяли силы.
Я забыл, как горят в костре сухие листья.
Элиас Копеловски считал, что происходящее с нами – это дело рук Сатаны, а
Цибильски возражал: "Руки Сатаны уж слишком явственно смахивают на людские, а если твоё мнение иное, то постучи себя по голове – услышишь звучание своей глупости…"
Сломленный, потрясённый Георг Колман, яростно почёсывая подбородок, как-то спросил:
– Читать книжки про кошек любишь?
– Странный вопрос, - отозвался я, - и, кроме того, теперь не помню.
Георг сказал, что его племянница обожает читать книжки про кошек.
– Не думай об этом, - советовал я.
– Не здесь…
– А гречневую кашу любишь?
– спросил Георг.
– Моя племянница любит.
– Послушай Георг, поговорим о каше после войны.
– Думаешь, она окончится?
– Войны всегда оканчиваются перед тем, как начаться заново.
Георг поджал губы.
– Раньше я ни над чем подолгу не задумывался. Всё, что я обожал, так это просто жить…Любопытно, как люди умирают? Психологи, наверно, знают?
– Как голодные мухи, - сказал я, - или как оставленные вез воды цветы. Вначале цветы сгибаются, теряют свой аромат, а потом сразу умирают.
– А ты? Как бы хотел умереть ты?
– Никак! Никакого желания!
– Цветы и мухи умирают молчаливо, да?
– Без единого слова.
– А я ещё в состоянии говорить.
– Так говори!
– В мире столько, столько, столько Зла? Может, надоумишь, как человеку к этой жизни относиться?
Георг называл меня или господином психологом, или господином доктором. Боже, с какой болью и грустью эти слова отзывалось во мне, несчастном узнике, и было странно слышать, а ещё страшнее подумать, что, возможно, больше уже никто и никогда меня ни психологом, ни доктором не назовёт.
*(иврит) Ангел смерти.
Колману не терпелось.
– Как же?
– повторил он.
Я надоумил:
– К жизни, как и ко всему прочему, следует относиться с четырёх сторон: если с одной стороны на жизнь махнуть рукой, это глупо, если же с другой стороны ею восторгаться, тогда это ещё глупее, а если с третьей стороны приняться ругать её последними словами, тогда это самое глупое.
Колман приоткрыл рот, напомнив:
– А с четвёртой стороны?
Я выдохнул:
– А с четвёртой – постараться самому уснуть и не мешать спать другим …
Колман заплакал, но через несколько минут тихо рассмеялся, сказав:
– Может, мир поменяется? Ведь случилось, что Колумб открыл Америку…
Я напомнил:
– Этот материк существовал и до Колумба.
Задремав, я, видимо, что-то выкрикивал.
Колман меня растолкал.
– В мой сон заглянули родители, - рассказал я.
– Отец, прохаживаясь по нашему бараку, выражал
– От счастья?
Я отвернулся.
– Прости!
– сказал Колман.
Я был голоден. Я был голоден настолько, что почти не вспоминал о существовании в мире телефона, книг, пластинок, картин, газет. Как будто в моей жизни всего этого никогда не было. А ведь было! Теперь, когда голод глумился над моим телом, измождённый вид которого вызывал во мне удручающее ощущение, я возненавидел людское сообщество. Я разглядывал моё тело, ужасаясь и ему, и разному другому, что ещё как-то напоминало жизнь. Я был всецело занят поисками чего-то, что сможет освободить это тело от невыносимых мук, и порой я догадывался, что именно могло бы стать этим "что-то", но произносить те слова вслух боялся, даже в мыслях – боялся. Я обводил взглядом соседние нары – распухшие, искажённые от ужаса лица, казалось, стонали. Я не знал, куда девать глаза; я не знал, как скрыть свои чувства. Больно пронизывала мысль: "Мы поступились своим достоинством, отдались безумию, мы выкатились из жизни". Ежедневно, ежечасно наблюдая за тем, как уходят из жизни мои несчастные товарищи, я перестал чему-либо удивляться и знал, что в любую минуту меня ожидает подобное. Странно, но порой моя голова наполнялась мыслями о родительском доме, о мирной жизни, о книгах, музыке…"В горе готовься к счастью", - говорил д-р Франкл.
Генрих Хуперт выбежал на середину барака. В его глазах стоял лихорадочный блеск, и он что есть мочи закричал:
– Хотел бы я знать: за нас кто-нибудь отомстит?
Трое доходяг помогли ему вновь взобраться на нары. Придя в себя, он понюхал отравленный воздух, а затем пробормотал: "У меня такое ощущение, что здесь мы доживаем свои последние дни. А мне хочется жить".
"Самое время!" - фыркнул Курт Хуперт.
Георг Колман добавил: "И самое место!"
Мне вспомнился ужин с д-ром Франклом в венском ресторане "Фортуна". Мы говорили о происходящем в мире, о том, что всё ужасно запутанно и неясно. Я признался, что не нахожу выхода.
Д-р Франкл улыбнулся.
– А думать пытаешься?
– Постоянно!
– Тем не менее, выхода не находишь?
– Не нахожу.
– Значит, неправильно направляешь свои мысли. Если мир абсурден, то чтобы его понять, ничего иного не остаётся, как думать и о нём так же абсурдно.
Я задумался.
– Ку-ку!
– сказал д-р Франкл.
– Занят?
Я кивнул:
– Думаю о жизни. Пытаюсь применить к жизни мышление абсурдное.
– Применил?
– Надеюсь, что да.
– Любопытно! И до чего же ты додумался?
– Что о жизни лучше не думать. Порой мне кажется, что жизнь – это…
С губ д-ра Франкла сорвалось:
– Флоксиносинигилипилификция"*
Я осторожно спросил:
– Это что – такое слово?
– Ну, да. Означает некую ненужность, ерунду.
– То есть, пофигизм?
– Ну, да.
– Так бы сразу и сказали, - обиделся я.
Однажды мы с Георгом Колманом завели долгий разговор о тоске, о безысходности, о духовном уродстве и душевной мерзости, о справедливости и милосердии.