Потерянная, обретенная
Шрифт:
В больших дорогих машинах шофер сидел снаружи, и с ним нужно было общаться через трубку или опустив крутящейся ручкой звуконепроницаемое стекло. Салон превращался в уединенную комнату, где в прикрученные к стенам серебряные вазочки ставили букеты живых цветов, где задергивались шторки, кресла были маняще удобны, а в баре, в серебряном ведерке, красовалась бутылка шампанского. Позже вошло в моду держать в салоне радиоприемник. К этим монстрам не продавали запасных частей, если они ломались, их чинили на заводе. Но ломались они редко.
Рабочие, служащие, студенты перемещались по городу на трамваях и метро. Создавались все новые трамвайные маршруты, вагончики неторопливо ползли по электрошинам (по мнению городских властей, электрические столбы и провода испортили бы вид города), на открытые площадки прямо на ходу заскакивали пассажиры.
Тишина виллы «Легкое дыхание» была мне после Довилля куда привычнее, чем шумные улицы Парижа. Но я недолго пробыла там одна. Мама вернулась. Она была загорелой, счастливой, переполненной впечатлениями и сразу принялась о них рассказывать.
– Серт был моим гидом. Подумай только, я ведь никогда не выезжала за пределы Франции, не видела ничего, ровным счетом ничего! Мне хотелось побывать в музеях, но он отмахивался и кричал: «Да подите вы прочь от меня со своим Микеланджело! Мы будем смотреть жизнь, настоящую жизнь реальных людей, а не поделки итальянца, который давным-давно истлел в гробу!» И таскал меня по городу, мы пили оранжад в маленьких кафе, обедали на старинных террасах, где между древними разбитыми камнями шмыгали ящерки, катались на гондолах по черной воде каналов, я трогала пальцами мягкий зеленый мох на уходящих под воду стенах… И мы кутили, ах, как же мы кутили! Серты безумны в своих тратах. Они не останавливаются ни перед чем, если речь идет об удовольствии. Тонкие вина, изысканные блюда, волшебного вкуса десерты. Тебе бы они понравились, сластена! А Колизей! Если бы ты видела Колизей, мой милый Вороненок! Как это величественно! Как он прекрасен при лунном свете! Мы смертельно устали после дороги в Рим, но Серт все равно потащил нас туда, и я благодарна ему за его настойчивость.
Я не могла не заметить, что словарный запас матери значительно расширился – видимо, сказывалось общение со знаменитым Сертом. Он был пошл и отвратителен, но неглуп и блестяще образован.
– Мне очень жаль, что ты не увидела Италии, Вороненок! Зря ты не поехала с нами.
– Ничего, – сказала я. – Может быть, поеду во время свадебного путешествия.
Мать пропустила это мимо ушей и продолжала рассказывать, одновременно распаковывая чемоданы.
– Оставь, ты устанешь. Пусть горничная разберет.
Я собралась немедленно ей все сказать. Но Шанель словно не желала меня слушать.
– Нет, что ты! Мне хочется достать подарки для тебя. И почему ты все молчишь? Сердишься на меня?
– Вовсе нет.
– Ты так изменилась, окрепла, загорела!
– И у тебя прекрасный цвет лица.
– Мало курила. Итальянские папиросы отвратительны. Но все остальное… Знаешь, мы были в Падуе. Серт захотел показать нам фрески Артикальеро в соборе Святого Антония Падуанского. Ах, ты знаешь эту чудесную историю про то, как Антоний Падуанский проповедовал рыбам? Нам ее рассказал смотритель собора. Представь: однажды святой Антоний приехал в город, где было великое множество еретиков. Он проповедовал им день и ночь, но они не желали даже слушать. И тогда он им назло пошел к месту, где река впадает в море, и стал проповедовать рыбам. Он говорил: «Слушайте Слово Божие, вы, рыбы морские и речные, раз еретики избегают слушать его». И как только
он так сказал, к берегу подошло множество рыб, все они держали головы над водой и внимательно смотрели святому Антонию прямо в лицо. Прямо перед ним, ближе всех к берегу, стояли маленькие рыбки, за ними – рыбы среднего размера, а позади всех, где вода глубже, – самые большие, настоящие гиганты, закрывающие собой горизонт. Правда, чудесно? Я решила заказать вышивку на платье, чтобы на плечах были маленькие золотые рыбки, а чем ниже, тем крупнее, крупнее. Правда, это будет красиво?– Красиво, – согласилась я, не сдержав улыбки. – И что же было дальше?
– С кем? Ах, это. Антоний стал проповедовать, рыбы – слушать, поглазеть на них сбежался народ, еретики сразу уверовали. Мне так понравилась эта история, что я решила… Этот платок и туфли тоже для тебя, дорогая… И сумочка где-то была. Так вот, я решила помолиться Антонию Падуанскому, чтобы он меня утешил. Но возле статуи увидела коленопреклоненного старика. Он уперся лбом в каменные плиты пола и плакал. В его фигуре было столько скорби! И тогда я подумала, что моя грусть – ничто по сравнению с его, ведь я молода, полна сил, а его жизнь прошла, и прошла не очень-то весело… И я решила начать новую жизнь. Я буду делать людям добро, буду прислушиваться к ним, улыбаться им и прекращу ставить во главу угла мои собственные горести… Вот такие ремешки тоже вошли в моду, бери. И вот что я задумала.
А задумала она ни много ни мало финансировать какого-то русского, который занимался балетом и не имел денег на постановку.
– Я познакомилась с ним в Венеции. Ох, по нему сразу видно, что он гений. Я и слово вставить боялась. С ним говорила Мися. Это Серж Дягилев, он изумителен. Он мечтает поставить новую версию «Весны священной», но у него нет средств. Хочет идти к княгине Зингер, той самой, семейству которой принадлежат фабрики швейных машинок, или еще к какой-то даме, владелице пароходства. И меня осенило! Я дам ему денег, я сама, а не какая-то пароходная княгиня! Ему нужно много, но это неважно. Ты поедешь со мной? Я хочу сделать это прямо сейчас, а то фабрикантши меня обскачут. Признаться, одной мне страшновато к нему идти. Я бы позвала Мисю, но пока не хочу, чтобы она знала про деньги. Она будет жутко меня ревновать!
Гм! Скорее, Мися станет ревновать материны капиталы. Разумеется, я не могла не поехать. Отказать матери, когда она так оживлена, бодра, настроена на решительные действия, было невозможно.
– Сколько ему дать? – размышляла мать в автомобиле, нацеливаясь паркеровским золотым пером в свою чековую книжку. – Не слишком мало… Чтобы это его не оскорбило… И не слишком много, чтобы нам не голодать.
Я увидела, как она вырисовывает тройку, потом ноль, еще один, всего пять. Триста тысяч франков? Триста тысяч франков! Это же огромные деньги!
Поймите меня правильно, мне было не жалко денег. Они принадлежали не мне. Их заработала моя мать, и она вправе была ими распоряжаться.
Но у меня просто вырвалось:
– О! Как много! Их можно было бы пожертвовать на нужды благотворительности.
Улыбка на лице матери сделалась натянутой. Она аккуратно подула на заполненный чек.
– Мне казалось, я достаточно жертвую. Помнишь этот благотворительный бал? Сбор средств на протез ноги какому-то солдату? И еще я была весьма щедра к сестрам святого Антония…
Каких средств, хотелось крикнуть мне, какой протез? Все знают, какие жалкие деньги собираются на этих благотворительных балах, какие мелкие монетки остаются после оплаты ужина и аренды зала. Четыреста-пятьсот франков, не более. Не сомневаюсь, что сестры святого Антония получили кое-что от тебя, мама, в короткий миг твоей слабости, но отчего тебе не пришло в голову отблагодарить серых сестер-викентианок? Ведь они выучили и выкормили твою дочь, были с ней кротки и ласковы, рассказывали сказки и лечили ее, когда она болела корью и задыхалась от скарлатины!
– Ты всегда умеешь испортить удовольствие, – пробормотала мать, и мне стало стыдно. Я прижалась лбом к ее локтю, она обняла меня и сказала уже мягче: – Нельзя быть такой серьезной, Вороненок.
Шанель была уверена, что жизнь дана нам для удовольствий. Я завидовала этой уверенности, иногда она внушала мне восхищение, чаще – возмущение, но разделять ее я не научилась никогда.
Дягилев мне не понравился. Он был похож на вальяжного пушистого кота. Принял нас не сразу – вероятно, раздумывал, достойны ли мы аудиенции такого важного лица. И мать узнал далеко не с первого момента.