Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– Лучший читатель – тот, кого каждое утро видишь в зеркале для бритья. А есть ещё и кривые зеркала, зеркала-чудовища… Мне наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, который в свою очередь лишь отражение автора во времени; попробуйте почувствовать этот чужой, будущий, ретроспективный трепет! Не удивляйтесь. Я слишком привык смотреть на себя со стороны, быть собственным натурщиком – мой слог лишает непосредственности путаница настоящего и подставного автора. И добавлю для герра Фолкнерманна – я творец-заговорщик, все фигуры на доске, разыгрывая в лицах мою мысль, стоят тут конспираторами
«Волге» с преследователем мешал пойти на обгон старый синий троллейбус.
– Последний, случайный? – лукаво понизив голос, внезапно повернулся Набоков. И, довольный произведённым эффектом, откинулся на спинку сидения.
Лимузин пробивала дрожь; только б удержать руль.
– Я-то сам лишь искатель словесных приключений, – доставал новый леденец, – хотя искатель медлительный, терпеливый, я могу подолгу набухать образами – эдакая улитка, едва проползающая в год через двести страниц текста.
Соснин увеличивал разрыв от преследователей, но явно передавил газ, лимузин дёрнулся, опасно сблизился с задастым такси, когда, вильнув, объезжал такси сбоку, заметил рядом с шофером Битова – сиявшего, в солидном костюме; из глубины же салона, забившись в сумрачный угол на заднем сидении, смущённо поблескивал большими линзами Кушнер; наверняка в «Неву» спешили сдать рукописи, иначе б пешком ходили… Непроизвольно ещё сильней надавил педаль.
– Скорость! С детства я без ума от скорости, хочется перегнать природу и наполнить минимальный отрезок времени максимальным пространственным наслаждением. Это передалось и сыну – он автогонщик.
Соснин опасливо притормаживал, притормаживал.
– Да, я испытываю творческую радость, постоянно и мучительно притормаживая повествование, – благодарно улыбнулся Манн, – обстоятельность письма позволяет мне в конце концов сбросить видимость искусства, жизнь мощнее… Манн принялся раскуривать сигару.
– Раздутому сочинителю высокоидейных произведений, монументальнейшие тома коих свалили в багажнике в кучу неподъёмной макулатуры, – с демонстративной небрежностью ткнул назад, за спину, большим пальцем, – трудно понять, что проза и правда жизни принципиально несовместимы, великий писатель – это великий обманщик, видимости – его стихия. Набоков придвинулся, навалился сильным спортивным телом. Соснин в замешательстве ощутил мускулистую неодолимую тяжесть, хотя его собственные локоть, плечо беспрепятственно и насквозь пронзали-продавливали пижаму с монограммою над нагрудным кармашком. Вдохновенный профиль, солнечное окно – Набоков отодвинулся, распрямился. – Занимательность романа, как в шахматной задаче, зависит от числа и качества иллюзорных решений: обманчиво-сильных первых ходов, ложных следов и других подвохов, хитро и любовно приготовленных автором, чтобы поддельной нитью лже-Ариадны опутать вошедшего в лабиринт.
– У нас, изгнанников, скитальцев, умерших на чужбине, обнажён этический нерв…
– Не желаю ничего общего иметь с записным гуманистом, чья фамилия превращает его в ходячую тевтонскую тавтологию…
– Искусство высоко лишь тогда, когда служит человеку, славит его, – с капризной настойчивостью надавливал Манн.
– Мели Емеля…
– Я не мыслю творчество вне гуманизма. Аудитория взорвалась аплодисментами, когда я, с почтением и достоинством принимая премию Гёте, отметил…
– Ну это, положим, глупость…
– От вас отвернутся мыслящие читатели…
– Предпочитаю затылки…
– А мне достаточно рассказать о себе, чтобы заговорила эпоха, – от дыма сигары оттаивало маленькое озерцо на льдистом стекле.
– Как хочется грохнуть молотком
по этому гипсовому бюсту, этому вместилищу больших идей, порождению демонической, напыщенной мифологии! У герра Манна мания величия, и… до чего же разоблачительно-родственная фонетика, – перебил сам себя с шелестящим смешком Набоков, поглядывая в окно, – неизлечимая мания.– «Гусиная охота». О, до чего же курьёзная семейственность бахчевых! Дынин, «Братская история», Тыквин, «Красноярская история», – с восторженным удивлением ребёнка, который научился складывать буквы, принялся читать афиши Набоков, – «Кино времён Сенеки и Нерона». А эта улица – Малая Конюшенная, не так ли?
– Софьи Перовской.
– Цареубийцы в почёте!
– Но русская литература, святая и великая, преподала нам моральный урок, Достоевский провёл Раскольникова сквозь духовное искупление, – перечил Манн, – заглянул в бездны…
– Увы, бездны Достоевского переполнены жертвами повальных идей добра…
– Но художника ведёт моральный императив…
– Замечу герру моралисту, что безмерно чтимый им безвкуснейший романист, подобно моему Гумберту Гумберту, которого стайно тиранила передовая общественность, обожал повертеться в детской. И громко прочёл. – «Двести четыре страницы про любовь».
– Можно ли ещё читать обычные романы, когда любопытно, как получит Ганс Грету и получит ли он её? Нет, это уже невозможно! Скоро романом будут полагать всё, что угодно, только не сам роман. Нет ничего скучнее, чем «интересное», новые формы преобразят и вечные темы. Я же, выразитель переходной эпохи, выступаю одновременно и в роли последнего из могикан, завершающего дело ушедших, и в роли новатора, подрывающего и ликвидирующего старое; это роль и положение, если хотите, ностальгирующего авангардиста.
– Можно ли ещё читать поучительные романы больших идей? Волшебные горы слов, рождающие мышей?!
– Можно. Если же что-то не поняли, приняли идею за мышь, – предпочтя открытому конфликту иронию, пожелал тем не менее объясниться Манн, – прочтите во второй раз. Проникнитесь разреженной атмосферой бездумного и лёгкого, но овеянного смертью существования, в которую я окунулся в заоблачном мире; там открылись мне безбрежные просторы для мысли. Я и американским студентам, выступая в Принстоне, посоветовал прочесть «Волшебную гору» дважды. Это – роман-композиция, где идеи играют роль музыкальных мотивов. Понять до конца комплекс взаимосвязанных по законам музыки идей можно лишь тогда, когда тематика романа уже знакома…
– Прочесть тысячу страниц и один-то раз не хватит душевных сил…
– Позвольте, Толстой…
– Скучнейший, хотя и обуреваемый страстями старичище!
– А мой флегматизм есть преодолённая нервозность, – миролюбиво сообщил затянувшийся дымом Манн и прищурил тёмные, янтарно заблестевшие глазки, – это, если хотите, условие отрешённого эпического письма, где традиционно властвует дух чарующей скуки, одухотворяющий и самою реальность… Манн навалился на плечо Соснина всей своей жёсткой сухой весомостью, но твёрдый, будто кольчуга, фрак оставался проницаемым, нематериальным… Соснин старался переключать как скорости, так и ум, выдерживать напор взглядов.
– Напомню герру, который проглотил трость, а теперь закусывает сигарой, что традиция жизнеподобной прозы, не замечающей автора, давно мертва. Однако и обман, разыгрываемый автором в попытке удержать мелькнувшую красоту, лишь часть восхитительных иллюзий и перспектив мысли – разве не вдохновляет особый жанр литературы сознания с долгими мотивировками поступков, которых не было и не будет? Что же до стимулов фантазии, то примерно дважды в неделю у меня бывает хороший кошмар с неприятными персонажами, импортированными из ранних снов.