Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 2

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

– Нет, попрошу на Большую Морскую! – с мягким грассированием, но энергично возразил пожилой господин справа. И, доставая из нагрудного кармашка пижамы коробочку с черносмородиновыми леденцами, добавил вроде бы в пустоту. – Не терплю этот лающий солдатский язык, но его английский, уверен, и вовсе был бы невыносим.

Престранный диалог, – соображал Соснин, – спорят, хотя к посольству-то надо по Большой Морской ехать.

– Инертность русской истории, раболепие народа и терпимость православия к давлению самодержавной власти закономерно привели к революции, – назидательно вещал фрак. – Нищета народных масс и – роскошь… – для пущей доказательности остукивал согнутыми пальцами слоновую кость. Худую шею с большим неподвижным кадыком

стягивал поверх крахмально-твёрдого, с отвёрнутыми треугольными кончиками стоячего воротничка чёрный муаровый галстук-бабочка.

– Разряженный похоронщик! – презрительно усмехнулся сибарит в пижаме, блеснул стёклышками очков и закатил леденец за щёку.

– Ihr fersteen mein deutche dichtung? – с баварской бархатистостью тембра озаботился, повернулся к Соснину собеседник слева.

– Wenig, – смущённо признался, опять вцепился в руль, стараясь унять вихляние лимузина.

– Он скучен до отвращения, но пусть шпрехает, лишь бы не переходил на английский… – собеседник справа уставился в окно, – мне тревожно и легко здесь! Не правда ли, для вас я – живой? Не скоро ещё доползёт сюда по телеграфным проводам печальная весть. А я умер только что в палате кантонального госпиталя; ослабела лихорадка, и понизился жар, я немного почитал Данте, полистал «Атлас бабочек Северной Америки» и, посматривая с одра в щель между гардинами на голубую альпийскую вершину вдали, тихо умер. Умер в колдовскую пору, когда Петербург накрыли белые ночи, умер и – тайно прибыл, всё, как ожидал: граница, овраг с черёмухой! Почему так поздно в этом году зацвела черёмуха? Чтобы меня встретить? – проплывала вылепленная солнцем церковь Святой Екатерины, – а Волго-Камский банк проехали? И «Пикадилли»? У меня смещения в памяти. Но я здесь, здесь, пока Вера с Митей оплакивают меня.

– Меня давно оплакивали, давно… меня оплакивало всё человечество.

Пассажир в пижаме презрительно усмехнулся.

– Это настоящий город или грёза о городе? Мечтал очутиться внутри магического произведения, но и во сне допустить не смог бы, что выпадет катить сквозь запечатлённую в камне грёзу! – от холодного дыхания левое окно лимузина затягивало инеем, разрастались серебристо-сыпучие папоротники… и жёсткая щёточка усов заиндевела… за стеклом, в его прозрачных, не замёрзших ещё прогалах, порхал тополиный пух. – Снег, снег! Наконец-то я увидел русскую зиму! Толстой с Достоевским видели и – я! А Гёте – жаль, безумно жаль – не довелось.

– Летняя пурга! – порадовался петербургской солнечности экскурсант справа. И не преминул съязвить. – Как ловко высокопарный болтун поместил себя в классический ряд.

Да! – боднула шаровая молния – они! Отбросив сомнения, Соснин ощутил себя туповатым орудием давнего бухтинского замысла и оцепенел – локти, не встречая сопротивления, протыкали и пижаму, и фрак.

– Welche tag und jahr haben wjr heute? – спросил Манн.

– 2 июля 1977 года, – элегически произнёс Набоков, – эта дата моего избавления от лихорадки с температурой поселится отныне во всех литературных энциклопедиях.

И не только литературных, – подумал Соснин.

– 2 июля 1977 года? – переспросил Манн, – как я мог забыть о столетнем юбилее моего великого друга Германа?!

– Вздор! Отныне отмечать будут только день моей смерти, вовсе не рождение какого-то скучнейшего моралиста, перемешавшего бисер с восточной мистикой.

– Я запутался в датах, в вечности теряется счёт времени; неужели, более двадцати лет минуло с того дня, как меня проводили в последний путь? Эрика распорядилась надеть на меня исторический фрак, в нём я принимал из рук Его Величества короля…

– По высшему разряду похороненный похоронщик!

– Проводили достойно, не хуже, чем моего великого старшего брата. О, я помню тот печальный и торжественный день: под медленный марш Дебюсси я шёл за бронзовым гробом Генриха по разогретому газону кладбища в Санта-Монике. Но когда именно это было? Когда меня провожали?

Путешествуя, я, потерявший счёт времени, уже запоминаю лишь череду пространств. Любек – Травемюнде – Мюнхен – Венеция – Нидден – калифорнийская Санта-Моника – Цюрих… да и пространства тасуются произвольно. А здесь… Чувствую, остро чувствую, что здесь меня поджидает что-то до сих пор неизведанное. В минувшей жизни, утопая в давосских снегах, я самонадеянно полагал, что там, где много пространства, много и времени, но сейчас, чувствую, времени-то у вас всё меньше, историческое время вытекает здесь в невидимую прореху, – тёмные глаза янтарно сверкнули, как запонки. – Катин подарок к годовщине свадьбы, – улыбнулся, – не помню, давно ли, недавно куплены в Ниддене.

С презрительной миной Набоков досасывал леденец.

– О, Roma, San-Pjetro! – приникнув к льдистому прогалу в окне, растерянно пробормотал Манн, – das ist Bernini oder… oder Tresini?

Фонтанная струя качалась докучливым наваждением.

Сто-о-оп!

у светофора

Да, дёрнулась голова, сумка едва не соскользнула с колен. Соснин навалился грудью на руль, левым локтем упёрся в пружинистую обивку дверцы, насквозь проткнул Манна, не понимая, как удалось увидеть красный свет и затормозить.

– О, чувствую, чувствую именно здесь, сейчас – этим городом искусство сотворило и продолжает творить действительность, если бы я раньше заподозрил такое, я бы написал роман о жизни безвестного зодчего, рассказанный его… – Двойником, – насмешливо подсказал Набоков и зло добавил. – Не терплю немецкой напыщенности; рассматривал перспективу узкого канала, лубочные шатры, главки храма на фоне строгого ампирного портика.

– О, мотив двойничества у Достоевского… И туман, и болото вместо фундамента для молодой столицы!

– Дался им, великим европейским умам, наш мрачный король бульварности с его плаксивыми потаскушками и чернобородыми убивцами, негативами традиционного облика Иисуса Христа; назначили светочем, молятся, – защекотал ухо Соснина Набоков, – а ведь всякий автор есть духовный двойник своего героя.

– Это подлинный или возведённый сном город? Как обыватели каждодневно пробираются в нём сквозь лабиринт символов, сквозь воплощение высокой игры? Камень, речь поведи! – готов воскликнуть я вслед за Гёте, хотя догадываюсь, что сами камни здесь складываются речью. Город изысканно пародиен и углублённо-печален; тёмную дугообразную колоннаду никогда не ласкало солнце! Рим, вымечтанный, унесённый на Север. Обычно из пародийных форм уходит жизнь, но здешняя жизнь, всерьёз поклоняясь чужим, подчас чуждым идеалам и невольно подсмеиваясь над ними и над собой, остаётся, пропитывается тайным смыслом.

– «Зингер»! – с радостью узнавания возвестил Набоков, залюбовавшись антрацитово-стеклянным, полированным монолитом.

– Дом Книги, главный книжный магазин города, – вспомнил о роли гида Соснин.

– Русские – насколько я знаю – всегда были вдумчивыми и благодарными читателями! Здесь продают мои бессмертные книги? – поинтересовался Манн.

– Очереди по-прежнему вьются по лестницам! Но вашими книгами теперь наслаждаются редкие ценители, у нас самый популярный писатель – Пикуль.

– Pikul? Wehr ist dieser…

– Исторический романист.

– Правда ли, что мой старший брат Генрих сейчас здесь известен больше, чем я? – ревниво спрашивал Манн, – он тоже исторический романист…

– Да, советские властители благоволили к нему, прах его повелели перевезти в свою Германию, его прогрессивные книги, в отличие от ваших, иметь престижно, их даже на макулатуру обменивают, – ляпнул Соснин, – однако и он уступает в официальной популярности Пикулю: толстый роман вашего великого старшего брата Генриха выменивают на двадцать килограммов макулатуры, а за ходкий пикулевский роман, пусть и не такой толстый, приходится отдавать талон на целых двадцать пять килограммов.

Поделиться с друзьями: