Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
До Исаакиевской ехали молча. Во всю бездонную ширь засветился свод, справа сверкнул на бис шпиль, засиял купол над многоколонным великолепием, слева – острым чёрным силуэтом взмыл в зенит конь с царственным седоком… у измождённого впечатлениями Манна голова пошла кругом; тщета, хрупкость всего и… и как каменная разноликость соединялась, срасталась в цивилизационную грёзу? Или чудо пригрезилось творцу изначально? – снова зашептал он. Как, как… – На то и все стили в гости, на то и «Великая хартия архитектурных вольностей», – Соснина нагнала выспренная тирцевская тирада, оставалось объявить с подвывающей торжественностью конферансье. – Гранитная ода Беренса, бывшее германское посольство!
– Nein, nein! – замотал головою
– Время для него остановилось в августе четырнадцатого, когда герр гуманист услаждался милитаристским угаром, – бросил, напряжённо глядя в окно, Набоков; за розовогранитным посольским углом потемнело.
– Большая Морская, 47. Остановимся? – Соснин притормаживал у сероватого тёсаного фасада с мозаичным фризом, эркером, окунувшимся в липы, терракотовыми обкладками окон.
– Нет, нет! Я смертельно устал, я только хотел взглянуть; а потом – на Сергиевскую, Фурштатскую… И высунулся в окно. – На фризе, по-моему, цвели тюльпаны, лилии.
Опять засветилось небо – Большая Морская перетекала в речную набережную.
– Grand Kanale?!
– Нет, всё та же Мойка.
– Без лодок и вапоретто? Под хлопьями снега? Берег пустынных вод или волн? – не унимался Манн.
– Не смешите! Все волоски на душе становятся дыбом!
Да, опять зрение дарило неряшливый прижизненный рай, опять боязно было его терять; не случайно в долгом романе с городом извилистость Мойки выливалась едва ль не в главную из фабульных линий. В петляниях реки – у ослепительного её истока меж садовых кущ и мистического красного замка, в среднем течении, стеснённом стильным блеском дворцов и эклектической доходной безликостью, здесь, близ захолустного устья, где глаз, перекормленный великолепием, уже безотчётно жаждал диетической передышки, – память взлелеяла коллекцию точек зрения, отысканных издавна, но всякий раз освежаемых капризами чувств и неба.
Вот и сейчас накатывал прилив высокой тоски – впору было заранее глотать слёзы, ибо не верилось, что там дано будет, не торопясь, оплакать потерю.
До обидного невнятный, грузноватый дом Вяльцевой впритык к трогательному, со скруглённым фонариком, особнячку. Излом набережной, ещё излом и – развернётся полотнище Юсуповского дворца. Если сейчас – да, сейчас! – оглянуться…
И он оглядывался, вглядывался в редкостную развилку ландшафта – нелепый местоблюститель покойной кирхи, наждачный мыс-утёс, культурный оплот связистов, с одной стороны обтекала Большая Морская, в другую сторону, выгибаясь, поигрывая со свето-цветовой гаммой фасадов, заманивала в перспективу, против собственного течения, Мойка. И наш ловец озарений застывал, как охотник в засаде, – умри, замри, воскресни… ну точно, городской сумасшедший, прав Шанский – застывал в той единственной точке-позе, из которой глаз проникал в сокровеннейший пространственный закуток. Слева, над крышами, возносился в своей исполинской красе Исаакий, правее же, ещё правее, в сизой глубинной дали каньона, вылепленного разновысокими штукатурными берегами, угадывалась зеленоватая капелька меди – рёбристый куполок Казанского. А спереди горели завистью к гордой позлащённой главе Исаакия золотые шарики на чугунных опорах-мачтах висячего Почтамтского мостика.
Сейчас, за рулём, оглядываться не смел; развёртывался Юсуповский.
Миновали посольство, ностальгический особняк, куда теперь?
И – зачем?
Соснин, придерживая сумку, изумился: негнущаяся,
неестественно вытянутая нога Манна пробивала ступнёй отверстие под приборной доской из слоновой кости, уходила куда-то в чрево мотора. Над капотом в стайке тополиных пушинок мелькнула искристая нить, ещё… как солнечные осенние паутинки. И вновь Соснин ощутил радостную тревогу спутанности, опутанности, подвластности чьей-то игривой воле – он, томимый пока что неосознанным и аморфным, но упрямо распухающим замыслом, ощутил себя… его персонажем?И вдруг озарило – увидел форму, точней – менявшийся образ формы, вообразил снимок, сделанный с долгой, протяжённостью в жизнь, выдержкой.
Представил, как будет колдовать, обхватив голову, над измаранным листом; задабривать фатум, распутывать с ним случившееся.
Колеблемый тёмным маслянистым блеском развернулся Юсуповский, навис над Поцелуевым мостом серо-сиреневый, с балконом на срезанном фаской углу дом, где когда-то жил дед; из балконной двери вылетала, трепеща, занавеска.
Сколько часов провёл на этом балконе! – внизу семенили укороченные фигурки, он целил спичечным коробком в крышу грохотавшего по мосту трамвая. – Что за дурацкое занятие? – напускался дед, намаявшийся с его причудами, и они отправлялись побродить по Коломне, после прогулки, на Поцелуевом, дед покрепче сжимал его ладонь и, потянув на трамвайные рельсы, показывал не перестававший удивлять фокус – сусальные позолоты Николы Морского накладывались на далёкую ультрамариновую выпуклость купола Троицкого собора, дед мечтательно произносил. – Золото на синем; и певуче зачитывал детский стишок, в памяти застряла концовка. – И соткалось полотно. Наверное, дед вспоминал ли, воображал волшебную ткань.
И там же, на рельсах, в восторг пропитанного солнцем зрелища врывались нежданные перебои ритма, гранит, вода, золото, цветистая штукатурка принимались передвигаться несогласованными толчками, но так же внезапно, с успокоением сердца, восхитительную мешанину замещал привычный пейзаж.
За съездом и поворотом с Поцелуева моста вправо потянулись разбитые замусоренные тротуары, ухабистая мостовая, заметённая пухом, напротив, на другом берегу, в тополиной метели тонула закопченная временем высокая красно-кирпичная стена с охраняемой тосканскими колоннами аркой. С давних коломенских прогулок, игр на дедовском балконе, от стены с аркой веяло угрюмой тайной.
– Светло… но запылает закат над Новой Голландией – кровавый дымный закат, подобный тем закатам, что так поразили Блока.
– Тёмные кирпичные стены есть и в Гамбурге, Любеке, – сообщил в интересах объективности Манн.
Неужели он и фамилию для музыкального лектора слямзил, и заикание?! – Соснин едва подавил некстати его разобравший смех.
За Новой Голландией, за Адмиралтейским каналом и ветхой усадьбой Бобринских вот-вот должна была показаться над деревьями крыша жёлтого больничного дома, вот-вот влево ответвится Пряжка; лоснившуюся тёмно-коричневую Мойку уже хаотично обстраивали причальные стенки с расплющенными кругами шин, коробчатые задрипанные цеха с разбитыми световыми фонарями, столь же задрипанные, из силикатного кирпича, котельные, демаскируемые троицей чёрных железных труб.
Разочарованный протяжный вздох; Набоков резко обернулся. – Зелёный берег, канал, уходящий под арку, мне напомнили Кембридж. Там, плавая на лодке по каналам, проплывая под каменными мостами, я вспоминал Петербург.
Перед оградой запущенного курдонёра пышнейшего, с облетающей лепниной, великокняжеского дворца – великолепие тлена! – восхитился Манн, – мальчишки подожгли грязный пух, сметённый ветром к сточным желобам у тротуара; огонь змеисто бежал вдоль отбойного камня, добежал до угла.