Прошедшие войны
Шрифт:
При всем селе Цанке неудобно было ласкать детей, у чеченцев это не принято. Однако он не мог скрыть своей радости, ласки и нежности к детям, к матери.
Ближе к полуночи остались только близкие родственники. Тихо беседовали, делились новостями, вспоминали не вернувшихся из-под ареста родственников, плакали. Позже остались мать и старший сын одни. Усталый Цанка лег на нары, прикрыл глаза. Керосиновая лампа вяло догорала, то вспыхивала, то гасла. Табарк все суетилась вокруг: с нежностью укрыла легкой простыней длинное, худое тело сына, села у изголовья, со слезами на глазах легонько погладила голову Цанка.
— Как ты изменился — сын мой! Как ты состарился! — тихо шептала она. — Поседел
Цанка раскрыл глаза, слабо улыбнулся, сжал нежно руку матери.
— Видно, из-за этих молитв, мама, я один остался жив из нескольких тысяч людей.
— Слава Богу, слава Богу! Как я счастлива, как я рада, — зарыдала Табарк.
Керосин в лампе кончался, очень вяло вспыхивал, гас и вновь хило озарял маленькую комнату.
— Нана, куда ты положила мой сверток? — вдруг спросил Цанка, вставая.
— Под нарами, — шепнула мать.
— Давай сюда.
Табарк проворно полезла вниз, долго возилась, наконец вылезла, стряхивая пыль, протянула увесистый сверток сыну. Цанка взял бережно в кулак обернутый в грубую ткань пакет, подкинул играючи в руках, улыбнулся.
— Нана, это золото, — радостно сказал он.
— Тихо, не шуми, — взмолилась Табарк, — вижу, что не железо.
— Об этом знаем только ты и я. Больше никто… Понятно? Табарк молча кивнула головой.
— Я сейчас пойду и спрячу этот сверток у себя на хуторе в курятнике, — продолжил шепотом Цанка.
— Может сегодня отдохнешь, сынок, — взмолилась мать.
— Некогда отдыхать… Пойду я.
Когда на востоке забрезжил небосвод, Цанка был в родной хате. По очереди ласкал сияющих детей, не мог налюбоваться ими, целовал всех, особенно младшего. Потом с облегчением скинул с себя все казенные, вонючие одежды, сел в медное большое корыто. Дихант обливала его накануне подогретой и уже успевшей остыть водой, что-то говорила, то плакала, то смеялась, а Цанка, закрыв глаза, наслаждался, чувствовал, как вместе с мыльной пеной и водой стекает вся грязь пережитых страданий и горечей. В один момент он совсем забылся и ему показалось, что его купает Кесирт. Цанка машинально с закрытыми глазами стал искать в темноте ноги любимой, обхватил всей кистью женскую ножку ниже колена, мечтал ощутить упругость рельефной ноги, а сжал дряблую, худосочную икру. Мечтающая о ласках Дихант коленками прижалась к худой спине мужа, как и прежде неумело, с наигранностью и угловатостью в движениях прилипала к любимому. Цанка с трудом отстранился, лег спать. Чуть позже рядом легла жена, всем телом прижимала мужа к стене, дышала в лицо, целовала без вкуса.
В курятнике громко захлопал крыльями петух, протяжно прокукарекал. Дихант засмеялась.
— Ты что там в курятнике делал? — съязвила она.
Цанка глубоко вздохнул, хотел отвернуться от навязчивой жены, однако она не позволила.
— Так что ты там делал? — вновь смеялась Дихант.
— Кур считал, — в тон ей ответил с легкой злобой Цанка. — Так там свой петух есть, он их каждый день считает, и неплохо, — продолжала шутить она, — ты бы лучше пораньше пришел, а то заспалась я…
— Ладно, устал я, спать хочу, — стал отворачиваться он жены Цанка.
— Сегодня спать ты не будешь, — яростно прошипела над ухом Дихант.
На следующий день мечтал Цанка выспаться, понежиться в родной постели. Однако это оказалось невозможным. С раннего утра во двор Арачаевых вновь хлынул народ со всей округи, люди пытались узнать, не видел ли Цанка в далеких краях их родственников — отцов, детей, братьев. Отвечал он всем, что встретил там одного лишь
односельчанина Бочаева и что и тот умер от мороза и болезней. Всей правды говорить не мог, наверное боялся. Да и знал, что не было смысла. Здесь, в благодатном краю, люди не могли ощутить всего того ужаса и кошмара. Подробные рассказы и доказательства были лишь словами и слабостью. Все считали, что мужчина должен быть выносливым, терпеливым и внимательным к сородичам.Вновь и вновь отвечая на вопросы многочисленных гостей из разных сел Чечни и Ингушетии, Цанка невольно вспоминал весь пережитый кошмар, горы трупов, издевательства и унижение, побег и Бушмана. Ему становилось тяжело, больно, он бледнел и впадал в холодную лихорадку от всех этих картин, вырисовывающихся в его памяти.
После захода солнца вместе с Ески и с другими односельчанами пил водку, просил не спрашивал об пережитом. Однако, напившись, сам стал рассказывать некоторые не совсем кошмарные эпизоды. Никто не верил, говорили, что Цанка врет и сильно сгущает краски, что такого беззакония и бесчеловечности быть не может.
Изрядно напившись, Цанка совсем разошелся, при всех стал плакать. Друзья его успокаивали, просили взять себя в руки, меж собой смеялись над его слабостью и слезливой чувствительностью. Поняв, что окружающие — молодые и здоровые люди — его не могут понять, Цанка рассердился, кричал и махал длинными ручищами, материл всех, и в первую очередь Советскую власть и ее лидеров. Тогда все разбежались, кроме двоюродного брата Ески. После этого Цанка успокоился, взял с земли недопитую бутылку водки, сказал спокойно брату, что идет домой спать, а сам тайком направился к роднику.
Лето стояло в зените. Июльская ночь была тихой, темной, безветренной. В воздухе повисла духота. Цанка неровно шел к роднику знакомой дорогой. От вырубок лес кругом поредел, обмельчал, затих. От колхозной фермы доносилась вонь навоза и прогнившего сена, от голода мычали телята, с полей несло дустом и еще каким-то ядом.
Не доходя до родника, Цанка свернул налево, пошел вверх к месту, где когда-то стояла мельница, где жили Хаза и Кесирт. От прежней жизни ничего не осталось, даже мельничные жернова кто-то сумел тайком утащить. «Удивительное дело, — думал Цанка, — когда жили без власти — никто ничего не воровал, а чем строже стали власть и закон, тем больше стали воровать и грабить».
По едва заметной, заросшей тропе спустился к роднику. Вода печально журчала в тесном русле, что-то хотела поведать ему. Цанка разулся, осторожно полез в родник, в пригоршни жадно пил сладкую воду, омывал лицо, руки. Потом подошел к месту, где стояла скамейка Кесирт. Только один обломанный, полусгнивший столбик в аршин высотой торчал из земли, как бы символизируя Цанке все то, что осталось от его прежней жизни, от его печальной любви. Он сел на каменистое дно, отпил несколько раз прямо из горла водку, молчал, о чем-то думал, что-то вспоминал. Потом пил еще и еще, пока не опорожнил всю бутылку. После этого развязно распластался на булыжниках, головой уперся в заросший берег. О чем-то сам с собою говорил, что-то кому-то доказывал, в злобе кидал камни в родник, кричал, звал Кесирт, плакал, обессилев забылся, замолк. Вскоре очнулся, встал в полный рост.
— Кесирт, ты здесь, я вижу тебя… Стой… Я иду, дорогая… Я не дам тебя в обиду, не дам… Успокойся…
Позабыв об обуви, Цанка полез в воду, перешел родник, с трудом взобрался на противоположный берег, подошел к месту, где подглядывал когда-то ночами за купанием девушки, где когда-то впервые ощутил яростное вожделение, нежную любовь, упоение животной страсти, но не смог до конца насладиться, удержать в руках это счастье, это родное, милое существо.
— Кесирт, — тихо сказал он.
Кругом была тишина.