Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы
Шрифт:
Случалось, что кто-то из филологических девушек, смущаясь или, напротив, бравируя, сообщал, что у представительниц женского пола все в смысле нательной растительности устроено несколько иначе, чем это принято в мужском отделении Фонарных бань, на что Дормидонт разыгрывал (по крайней мере, при мне) целый спектакль. «Да что ты говоришь?» восклицал он, округляя глаза и хватаясь рукой за сердце. — Да не может быть. Что, правда? Ты не шутишь?» (он со всеми и всегда был на ты). «Что, прямо-таки совсем по-другому? А может быть, — продолжал он после совершенно александринской паузы, — это потому, что вы самую малость дальше от Бога, а? вот ты когда последний раз была на исповеди?» Бедная девушка стояла ни жива ни мертва и сама не рада была, что ввязалась в богословский спор. Он не был женоненавистником, наш добрый Дормидонт (хотя, кстати сказать, никто и не слышал о его романах), он был просто бескорыстным борцом за идею, который не терпел возражений. Через несколько месяцев вся эта история с неравномерно растущей шерстью прошла, причем одновременно он, кажется, перестал ходить и в бани, которые, должно быть, напоминая об интеллектуальном фиаско, рождали в нем чувство
Когда вспоминаешь своих погибших ровесников, тебя охватывает странное, отчасти завистливое чувство: все пагубы приближающейся старости для них пустой звук: они не увидят в зеркале седину и морщины, не будут мучительно копаться в памяти, припоминая имя собеседника, не содрогнутся от отвращения, заметив на собственной кисти с артрозными суставами первую россыпь пигментных пятен. Придя в последний раз в университет забрать свой диплом (заболев, я пропустил торжественное вручение), я встретил там Дормидонта: развалившись на каком-то разжалованном из семинарской аудитории кресле, он, довольный, курил (тогда еще можно было курить), сбрасывая пепел в жестяную банку из-под пива, и читал книжку на неизвестном мне языке, может быть, иврите или санскрите. Числился он, как сам мне поведал, на третьем курсе, но собирался брать академический отпуск, чтобы заняться фаюмскими портретами. (Я на тот момент впервые о них слышал, так что промолчал.) «А, кстати, дельце к тебе будет, — протянул он. — Оставь телефончик». Я записал номер на клочке бумаги, и он небрежным жестом сунул его в карман джинсовой куртки. Еще толком не вкусив взрослой жизни, я уже понимал, что в ней что-то не так: накануне меня обхамили в отделе кадров библиотеки, куда я пришел наниматься, а хозяйка квартиры на Синопской, где я снимал комнату, в очередной раз объявила о повышении цены. Морщась от табачного дыма, я смотрел на Дормидонта, вновь погрузившегося в книгу, как будто меня тут и не было, и понимал, что все подобного рода заботы его как-то минуют, между тем как для меня в ближайшие полвека они составят основное содержание жизни.
Тогда он мне так и не позвонил, а дальше и звонить было некуда — с Синопской я после очередного скандала съехал, потом поменял несколько комнат и квартир, скитаясь по знакомым знакомых и всегда, как говорили в старину, готовый к услугам в обмен за жилье: однажды, например, я прожил четыре месяца в расселенном и приготовленном к сносу доме, где по странной забывчивости не отключали отопление и свет, мне нужно было раз в три дня поливать чудовищных размеров пальму, которая росла там чуть ли не с блокады и которую хозяевам никак нельзя было перевезти в новую квартиру: во-первых, не существовало таких грузовиков, а во-вторых, в новостройках делали потолки меньше трех метров, а в ней было почти шесть. Хорошо помню это чувство необитаемого остро-ва, которое сильно подогревалось нависшими над моим монашеским ложем гигантскими перистыми ветвями обреченного растения: огромный приговоренный дом, населенный деликатными призраками, еле слышно поскрипывающими наборным паркетом где-то тремя этажами выше. Телефона там не было.
Снова я услышал про Дормидонта лет пятнадцать спустя. Да, собственно, не я один — полагаю, эта история многим памятна. Когда в России с ее тогдашним неумелым обезьянничаньем сделалось модным органическое земледелие, стали плодиться фермерские хозяйства, кичащиеся своей экологичностью. Собственно, нехватка денег на нормальную технику, до того воспринимавшаяся бедняком-крестьянином как некая стигма, оказалась конкурентным преимуществом — и не ведавшая трактора морковка, равно как и пасущаяся вольно коровка оказались в глазах потребителя значительно более лакомыми по сравнению со своими скучными собратьями, вкусившими механизации. Каким-то образом Дормидонт оказался прикосновенен к одному из таких хозяйств — уж не знаю как: в наше время никаких пасторальных наклонностей он не проявлял (впрочем, повторю, что о его приватной жизни я знал чрезвычайно мало или даже скорее вовсе ничего). Сейчас я не могу даже сказать, наняли его истинные владельцы за жалование или долю от прибыли, а может быть, напротив, он, разбогатев на каких-то иных негоциях, решил инвестировать в животноводство — не знаю. Но он, со своим пытливым и беспокойным умом, придумал довести идею органического ранчо до своего логического предела — и благодаря этому прославился.
Если, рассуждал он, у свободно пасущейся и любующейся пейзажем коровы или, допустим, овечки мясо становится вкуснее, то, может быть, добавив ей эстетических впечатлений, мы поднимемся еще на одну кулинарную высоту? В результате, немного поколдовав с приятелем, звукорежиссером «Октябрьского», он организовал у себя в угодьях что-то вроде гигантского концертного зала под открытым небом: работали генераторы, змеились провода, в кудрявом порядке стояли гигантские колонки — и над выпасами с утра до вечера звучала классическая музыка. Конечно, все эти просветительские ухищрения немедленно описывались в рекламных материалах. Оказалось, что он со своими телячьими концертами попал в какой-то невидимый, но чувствительный нерв цивилизации: стейк из коровы, вся жизнь которой прошла под симфонию № 6 «Пасторальную» Людвига ван Б., оказывался значительно вкуснее, чем из ее коллеги, воспитанной под редкие звуки гармошки.
Хозяйство процветало — но Дормидонт не был бы собой, если бы на этом остановился. В какой-то момент он счел, что зрительные впечатления не менее важны, нежели акустические, — и придумал новый план. Его идея заключалась в том, чтобы привозить небольшое стадо нуждающихся в просвещении животных к закрытию какого-нибудь художественного музея — и неторопливо прогонять по всем залам. «Конечно, — говорил он, — лучше бы это делать днем, после утренней дойки, но людишки могут взбунтоваться». С этим, как он выражался, концептом Дормидонт, предварительно заслав несколько групп парламентеров, явился прямо в Эрмитаж. Предложение представлялось ему обоюдовыгодным: музей приобретал славу новатора, регулярные скромные денежные взносы и свежую убоину для столовой, а
ферма, понятное дело, могла бы обоснованно кичиться эстетическими впечатлениями своих — тут деликатный Дормидонт употреблял слово «выпускников», придававшее, на мой взгляд, всей конструкции что-то безгранично макабрическое. Окружающая нас тогда действительность была весьма щедра на необыкновенные картины, так что эта идея, выглядящая более чем дико, вполне терялась на общем фоне — впрочем, к чести эрмитажного начальства, Дормидонта со свитой погнали из приемной, едва только вникнув в суть предлагаемой им негоции. Но он, естественно, на этом не остановился.Оказалось, что Эрмитаж в принципе нужен был ему только как некий общеизвестный идеал, и даже если бы удалось договориться с тамошними ретроградами, впереди ждали бы немаленькие трудности, поскольку фирма располагалась под Москвой: вроде присматривался уже парк особенных элитных скотовозов с кондиционером и отоплением, но, если так, заказ на их изготовление можно было и отменить. С тем же пакетом документов (в который входила и отпечатанная типографски цветная брошюра с мультяшными свинками, млеющими перед левитановским пейзажем) он сунулся еще в несколько московских музеев, в одном из которых встретил вдруг полное взаимопонимание: тамошний директор, брошенный на культуру за грехи, изнемогал от невозможности состричь хоть маленькую ренту с вверенного ему хозяйства: торговать экспонатами ему было боязно, а нерегулярная прибыль от продажи входных билетов была настолько смехотворной, что приватизировать ее было просто стыдно. В результате музей-квартиру художника Мафлыгина, в одной из комнат которой он жил и работал между возвращением из Туруханской ссылки (1875) и смертью от белой горячки (1878) ждали свои пять минут славы: ежедневно ровно в 18:45, через пятнадцать минут после закрытия, прямо к его двери швартовался, перегораживая весь К-ский переулок, здоровенный грузовик. Из кузова в подъезд прокладывались мостки, после чего двое смуглых пастухов перегоняли содержавшееся в кузове стадо в помещение музея. Поскольку покойный художник жил небогато, особенно разбрестись животным было некуда, так что они некоторое время толкались между кухней с навеки запертой дверью черного хода, спальней, откуда после первого визита предусмотрительно убрали оба стула и конторку, за которой, по преданию, Мафлыгин написал знаменитое впоследствии письмо Льву Толстому, и мастерской, где на мольберте так и остался неоконченным предсмертный шедевр «Приехали свататься» с его бобровыми шубами, жемчужными ожерельями, пузатым самоваром и озорными девичьими глазками, выглядывающими из-за портьеры.
Любопытно, что животные, как рассказывал позже сам Дормидонт, не проявляли ни малейшего интереса не только к живописи покойного Мафлыгина (образцами которой были увешаны все стены), но и вообще к чему бы то ни было, а лишь бессмысленно толпились среди шедевров и время от времени пачкали паркет. Но, напротив, необыкновенный интерес проявили сперва смотрительницы музея (одна из которых приходилась Мафлыгину внучатой племянницей), а затем и соседи по элитному дому, обнаружившие вдруг, что на парадной лестнице поселился неистребимый аромат скотного двора. Как это принято в интеллигентной среде, доносы пошли косяком — в министерство культуры, в милицию, в сельскохозяйственный департамент, в управление музеев и во все прочие потенциально прикосновенные институции, — был среди них и трогательный документ, адресован-ный в закрытый райком упраздненной партии на несуществующую улицу: за отъездом адресата в небытие он вернулся к отправителю и был приголублен кем-то из Дормидонтовых сотрудников. К делу подключились газеты: в частности, в «Биржевых ведомостях» поместили огромное, на две полосы интервью с Дормидонтом, озаглавленное «Порадуйтесь со мной, я нашел свою пропавшую овцу» — кажется, корреспондентка осталась в приятном убеждении, что эту фразу он выдумал самостоятельно.
Как бы то ни было, музейную лавочку быстро прикрыли, причем поднявшейся бурей заодно смыло и директора, которого Дормидонту пришлось пристраивать у себя в хозяйстве. Еще через несколько лет все его пасеки и выпасы с четвероногими, шестиногими и двуногими (в виде страусовой фермы) обитателями выкупил один мясомолочный инвестор, так что Дормидонт вышел, по его собственным словам, на пенсию, купил квартиру в районе Рождественских улиц и зажил размеренной жизнью свежеиспеченного рантье. Тут-то мы снова сошлись, время от времени проводя вместе вечерок за дегустацией какого-нибудь экзотического напитка и неспешной беседой.
— У тебя есть гвоздодер или лом? — спросил он меня вместо приветствия.
Тоже типичнейший Дормидонт — только простец и зануда, звоня в пять утра, будет тратить время на лишние приветствия или, хуже того, извинения: прямой человек сразу переходит к делу.
— Нет, — ответил я.
— Прискорбно. Выходи, я у подъезда. Все нужное раздобудем по пути.
Умом я понимал, что так называемый нормальный человек сначала отключит на ночь телефон, потом — если уж случайно не отключил — проигнорирует ночной звонок, далее — если на всякий случай подошел к телефону — потребует объяснений. Но если уж я проехал эти три умозрительных поворота, то глупо нырять в четвертый — поэтому я послушно оделся, почистил зубы, допил вчерашний холодный кофе, закусив сухариком и спустился вниз. У подъезда стоял разлапистый черный джип с заведенным мотором. Дормидонт выглянул из-за темного стекла, словно толстолобик из аквариума, и сделал приглашающий жест.
— Не представляю, как здесь стекло опускать. Садись.
Честно сказать, я не знал, что он умеет водить автомобиль. Неутомимый ходок, он обычно брезговал даже такси, не говоря про общественный транспорт: помнится, когда я однажды предложил проехать две остановки на метро, он, остановившись прямо у входа в бар и делая вид, что не замечает льющихся с неба снежно-дождевых потоков, прочитал мне подробнейшую лекцию, где перечислялись, кажется, девять или одиннадцать ситуаций, в которых здравомыслящему человеку не зазорно лезть под землю — от рытья монастырских катакомб до охоты на кротов-мутантов. «А теперь скажи, — закончил он торжествующе, — фигурировал ли среди этих причин ласковый весенний дождик»?