Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы
Шрифт:

3

НАБРОСОК ПОРТРЕТА

Всем грузным туловищем в кресле утонул, Насупился, дымит сигарой целый вечер, Блудливыми гляделками блеснул, Но суетливо прячет их при встрече. Желта и масляниста, словно сыр, Круглится голова, откинутая сразу. Смочив слюной, жует он злую фразу, Которою хотел бы плюнуть в мир. И руки трет, к сражению готовясь, Так истово, как будто моет их. Еще бы! Ведь ладони рук своих В грязи немалой замарал торговец! Но не замыть кровавых пятен тех — Кровавые, навеки въелись в тело. О, как ему знакомо злое дело, Отрава лицемерья, грязный грех! Недаром вяжут пухленькие руки Измены, дрязги, драки стольких стран, И тайный торг, и явственный обман, И клоунски-ораторские трюки. Но снова рвется сеть его интриг, И тайна вылезает, обнаружась, И вновь его охватывает ужас,— Старался же, из кожи лез старик! Вот отчего трясет его тревога, И мглой белки подернуты слегка, И брылья щек маститого бульдога Свисают чуть не на борт пиджака. Он тридцать лет живет одной отравой И злобно смотрит целых тридцать лет, Как на востоке триумфальной славой Сияет человечества рассвет. Он сделал всё, что мог, — брюзжал, ругал, порочил Дразнил, и грыз, и ублажал, и ныл, И ласково прельщал, и яростно пророчил, И челюсти свернул, и руки кровянил,— Ничто не помогло: ни свара, ни разлад, Ни хитрость сыщика, ни месса Ватикана. Идет история! Колеса великана, Хоть лезь под них, не вертятся назад! Ну что ж! Витийствуй, лжец! Выбалтывайся в спиче! Высматривай из-под опухших век, Впивайся, лживый, подлый человек, В глаза чужие, в чуждые обличья! Так точно, как недавно ты глядел, Завистливо, упрямо и пристрастно, В глаза бойцов и в красоту их дел. Продать их жизнь ты, кажется, хотел, И продал бы, да сделка не подвластна. Ты наклоняешься, не хочешь повстречать Взгляд человеческий хотя бы на мгновенье. Невыразимую скрываешь ты печать, Знак слепоты, тревоги, омертвенья, Зловещее последнее клеймо, Что время на тебя кладет само! Перевод П. Антокольского

4

СТРАНСТВУЮЩИЙ ДЖЕНТЛЬМЕН

Он вошел — довольный, шумный, Самый бравый из гуляк. «Мой девиз: цеди, не думай! Чарку! Виски иль коньяк?» Звучным тостом, громким спичем Звон бокалов заглушен. И, сияя всем обличьем, Осушает чарку он. Выпил, крякнул, не уходит. «Вы не пьете? Я — один?» — И гостей, привстав, обводит Наглым взглядом господин. Что ж, солдат осилит фляжку Без жеманства и гримас. Весь душой он нараспашку, Всем готов служить для вас! Пить — так пьет, дружить — так дружит. Говорит, коль не охрип, Только взгляд уликой служит: «Вот я, киплинговский тип!» Жесткий усик над губою Рыжим ежиком торчит, Око пулею стальною Собутыльника сверлит. Рот коньячным дышит жаром, Щеки движутся едва, И не лондонским загаром Вся покрыта голова. Из каких он стран явился В город стали и угля? Где, в которой он кормился, Разоренная земля? Может быть, в малайских дебрях Джентльмен
бродячий сей
Вытирал платком на гетрах Кровь расстрелянных детей?
Иль на склонах Гималаев, В честь империи трудясь, Подкупал он, вдрызг излаяв, Человеческую мразь? Или в тюрьмах отдаленных Сей бродячий господин Взвесить головы казненных Торопился из Афин? Где он, злобен и порочен, Для империи возрос? Червь сокрытых червоточин, Из каких земель приполз? Вот вошел он, парень бравый, Самый шумный из гуляк, Взял рукою сухощавой Чарку — виски иль коньяк? И узнали мы мгновенно, Не забытый ни на миг, Тень отбросивший на стену, Низколобый страшный лик. Галуном сверкая флотским, Шли такие же, как он, По барханам красноводским На отмеченный кордон. И под грохот барабана Уже не он ли, наш сосед, Прямо в сердце Шаумяна Разрядил свой пистолет? Сколько ж раз он жаркой кровью Шаумяновых друзей Орошал, не дрогнув бровью, Прах чужих ему полей? Нет уж, сами, сударь, пейте, Пейте ночи напролет! Пусть за все услуги эти Мистер Бевин вам нальет! Повернуть на эти спичи Не хотим мы головы. Только взглянем на обличье — Знаем, сударь, враг-то — вы! Перевод Н. Заболоцкого

5

ЖИВОПИСЬ НА ПАНЕЛИ

Не клянчил он. Не нищенствовал горько. Глаза потупил и окаменел. И видел ноги, только ноги, только Их вереницу разглядеть сумел. Счет потерял он — жирным и поджарым, Мясистым, стройным, маленьким, большим. Прошелестели все по тротуарам, Спешили вдаль, сменяясь перед ним. Все мимо шли, все перед ним чернели, Ни на кого не поднимал он глаз, И только фартинг на сырой панели, Катясь к нему, позванивал не раз. Убогий грош, кружок медно-зеленый… И неказистый заработок свой, Приниженный, молчащий, обозленный, Брал живописец с мокрой мостовой. Да, он таков. Набором разноцветных Своих мелков выводит он подряд Зигзаги туч вечерних и рассветных, Лазурь озер, багрянец горных гряд; И зелень пастбищ Англии любимой, И скал ее зазубрины и мел, И тусклый блеск волны, у скал дробимой, Художник-нищий набросать сумел. Всё, что любил и помнил он, все смены Зимы и лета, сумерек и дней… Он под ноги вам, леди, джентльмены, Швырнул работу, ждет вниманья к ней. Ступайте же по линиям эскизов, Топчите же пейзажей пестроту! Откликнулся ли кто-нибудь на вызов Художника, слыхал ли просьбу ту? Иль в давке городской вам непонятны Его набросков острых голоса, Бессильные, растоптанные пятна, Молящая панельная краса? Она кричит в изломе и сплетенье Неясных линий — горьким ртом тоски. Отчаянной игрою светотени Кричит, не опустив худой руки. Напрасно всё! Проходят сотни, тыщи, Наносят грязь на пестроту картин… Ты не один. Тот шут, а этот нищий — Немало вас таких. Не ты один. В салоне модном иль на тротуаре, Один открыто, а другой тайком, Жрец красоты с нуждою дикой в паре Довольствуется жалким медяком. И падает со звоном желтый пенни На живопись, на плиты мостовой. В ладони грязной в жадном нетерпенье Сжал живописец заработок свой. Перевод П. Антокольского

6

СУМЕРКИ В ГАЙД-ПАРКЕ

Еще очертания птиц дрожат на озерной воде, И медленно чайка летит холодным туманным простором, На бледные полосы туч крыло положив в высоте, Сквозь вялую зелень ветвей мелькая дымком среброперым. Смеркается. Из-за дерев, на гладком разгоне дорог, Которые длинной петлей безжизненный парк огибают, Приземистых черных машин несется беззвучный поток, Они на асфальте шипят и, злобно шипя, исчезают. Бензиновый едкий угар ползет по шоссе полосой, Ползет по дорожкам аллей, видавших немалые беды. Всё глубже ложится туман, и пахнет прокисшей ботвой От старых заброшенных гряд в сыром «огород победы». [41] И весь этот запах гнилья, вся душная зыбкая мгла Колеблется, вьется, течет, сплетая туманные нити, И мрак опускается в парк, и тишь над листами всплыла, И зданья поникли вокруг в тяжелом безмолвном укрытье. Шуршание чьих-то шагов из мглы донесется на миг И стихнет, поглочено мглой. И вновь наплывает молчанье. От холода мелко дрожа, бредет, приподняв воротник, Какой-то чиновник. Скрипит утоптанный гравий в тумане. Идут друг за другом. Один себя повторяет в другом, Такой же бесплодной тоской, как новый прохожий, болея. Такое же сердце в груди под тем же скрипит сюртуком, Такой же придавленный рот, такая же дряблая шея. Как цифра на счетчике, вдруг является черная тень, Чтоб сразу исчезнуть, за ней другие бегут единицы. Чураясь друг друга всю жизнь, кончая безрадостный день, Идут боязливо они, безликие дети столицы. То клерки идут по домам, как будто справляя обряд, Когда закрывают бюро и гасятся лампы в конторах. Размеренным маршем нужды бредет по Гайд-парку парад Несчастных созданий людских без всякой надежды во взорах. Без слов, без друзей, без мечты идут, чтоб уныло молчать, Писаки разбойничьих фирм, контор беспощадных служаки, И мертвенно светят во мгле их лица, как будто печать Имперских безрадостных дел, холодной имперской клоаки. Перевод Н. Заболоцкого

41

Часть Гайд-парка была раскопана под огороды, которые были названы «огородами победы».

7

СОЛДАТСКАЯ БАЛЛАДА

Лондонская бывальщина

«Гип-гип!» — все кричат солдаты на палубе корабля, Увидев зубчатый Тауэр и флаги на каждом доме. Видишь? Весь Лондон, Томми, Вышел навстречу Томми, Славного рядового армии короля. С войны молодцом вернулся, медаль на груди блестит, Похвальный написан отзыв в солдатском его дипломе. Лондон встречает Томми. Слышишь? Во славу Томми Речь говорят за речью, целый оркестр гремит. Куда ж засмотрелся бравый, бывалый герой солдат? Неужто в такой толкучке, в могучем фанфарном громе Сможет тревожный Томми, Чуть побледневший Томми Встретить жену с ребенком? Где они тут стоят? Ого, он таки увидел, клянусь, он увидел здесь, Увидел жену с ребенком в стотысячном том содоме. Вон где подруга Томми, Сын пятилетний Томми, Аткинсов добрый отпрыск, слава его и честь! Скорей бы уж речь кончалась. Солдату она скучна… Чей пульс может быть сегодня спокоен, как в метрономе? Видит подруга Томми, Сын же не знает Томми,— Год ему был в то время, как началась война. По трапу сбежал на пристань, ребенка к лицу поднес, Рукою подругу обнял. Прижались они в истоме — Сын и подруга Томми К милому сердцу Томми. «Анни, не плачь, родная! В счастье не нужно слез! Вернулся живой-здоровый. О чем нам тужить сейчас? Работу дадут мне скоро, наладится счастье в доме…» Что она шепчет, Томми? Что ты так вздрогнул, Томми? «Я тебе не писала. Дома уж нет у нас. Росла за квартиру плата, Я, милый, всё продала. Но много ли на продажу нашла я в домашнем ломе? Долг за квартиру, Томми, Милый, любимый Томми, К сроку я, как ни билась, выплатить не смогла. В рабочий квартал за Гринвич от центра далекий путь — Автобусом и трамваем иль Темзою на пароме,— Там лишь на время, Томми, До декабря лишь, Томми, Добрым друзьям недавно нас удалось приткнуть». Как будто ослепший, Аткинс взглянул на поток людской. Оставив жену с ребенком, всего ожидал он, кроме… Скрипнул зубами Томми, Хмурый, угрюмый Томми,— Вот он вернулся в Лондон, в Лондон суровый свой. Оббил все пороги Аткинс. Дождливый сентябрь настал. Кричат, возмущаясь, клерки в большом министерском доме: «Этот бездомный Томми, Этот бродяга Томми Голову всем морочит, черт бы его побрал!» «Представьте, министр почтенный, столь вежливый лейборист, Был вынужден против воли ему отказать в приеме,— Ляпнул министру Томми, Дерзкий невежа Томми, Будто закон квартирный в нашей стране нечист». «Пускай поночует Аткинс, пока не остынет зуд, Внизу под мостами Темзы, на старой гнилой соломе,— Там сослуживцев Томми Встретит, наверно, Томми,— В Англии справедливой люди и там живут». О да! Не один Томми Аткинс — с друзьями он шел пешком, Шагал по ноябрьским лужам, тащился в тоске и дреме. Вдруг оглянулся Томми, Остановился Томми: Меж освещенных зданий высился темный дом. Ворота на ключ закрыты, колонны торчат у стен, Души не видать единой в огромном пустынном доме. «Здешний хозяин, Томми, Хитрый — смекаешь, Томми? В дом свой жильцов не пустит, ждет повышения цен». Торгаш запечатал двери — он хочет двойной цены. Пусть даст он жилье бездомным, которые спят в соломе! Крик бесприютных Томми, Жалобу многих Томми Нынче из этих окон мы прокричать должны. И вот бедняки решили под вечер того же дня Хоть силою поселиться в пустом и огромном доме. «С нами вселяйся, Томми, Но без домашних, Томми: Будет скандал и ругань, драка и беготня». Хозяин вернулся утром, он был на птенца похож, Но сколько вместилось злобы в таком слабосильном гноме! Стоя за дверью, Томми Слушал, как крыли Томми: «Это подрыв закона! Собственности грабеж!» «Спокойно, держись, ребята! Бери и пиши плакат: „Кто смеет людей бездомных в каком-то винить погроме? Дайте жилище Томми, Дайте работу Томми“,— Вот что у власти просит Аткинс — старый солдат». Дознались о том министры, сам мэр постучался в дверь, Чуть свет заявились бобби и стали толпой на стреме. «Хочешь квартирку, Томми? Будет квартирка, Томми! Но погулять не выйдешь ты из нее теперь». «Задержанный полисменом, никто не проникнет в дом, Никто вам не бросит хлеба в каком-нибудь грязном коме». — «С голоду сдохнешь, Томми, Если не станешь, Томми, Преданным и послушным, тихим, как мышь, притом». «Держитесь, ребята, знайте: чиновники в эти дни Хотят проучить бездомных и нас обвинить в погроме. Пояс потуже, Томми, Голод — не тетка, Томми!» Третий уж день без хлеба и без воды они. На той стороне пугливо их жены три дня стоят. Ты видишь их лица, Аткинс, в голодной своей истоме? Там твоя Анни, Томми, Хлеб принесла для Томми. Крутятся полисмены, сердятся и молчат. О чем она молит бобби? Во всем он откажет ей! Она подошла к воротам. Но клобы [42] уж на подъеме. Клоб опустился, Томми… Бьют твою Анни, Томми! Томми, щеколду вышиб, выбежал из дверей. «Не бейте, не смейте!» Хряснул о голову Томми клоб. Как выстрел, друзья метнулись в туманном дверном проеме: «Все мы с тобою, Томми, Вместе с тобою, Томми!» Томми склонил на камни кровью залитый лоб. Крик женщин пронесся глухо. Но тут из домов, с авто Посыпалась куча бобби принять участье в разгроме. Тащат в машину Томми, Топчут бездомных Томми! Смолкли они. Пощады здесь не просил никто. Судья свой парик поправил и начал, хрипя, читать Прекрасный закон британский, копаясь в огромном томе. И получил наш Томми, Вместе с друзьями Томми, Комнатку за решеткой ярдов примерно в пять. «Покурит, игрушку склеит, и черт его не возьмет!» Задержанный не утопит ни в Темзе себя, ни в роме. Формы солдатской Томми Здесь не износит Томми, Только жена, быть может, в вечной нужде умрет. Так, страж вековых традиций, парламентский лейборист Свою доказал способность наладить порядок в доме. Что ему скажет Томми? Кто будет слушать Томми? Слушать министра нужно, он ведь — «социалист» Перевод Н. Заболоцкого

42

Клобы — резиновые дубинки полисменов.

8

В СТРАТФОРДЕ НА ЭЙВОНЕ

Сребрится стрельчатая травка газона, День сумрачен, влажен и мглист. Плющом помертвевшим обвита колонна. Мерцает густой остролист. Всё тихо. Лишь трепет беззвучного звона Взбирается вверх, серебрист, Да сыплются листья, желтея и тлея, С янтарных платанов аллеи. Нет, я не нарушу дремоты. Лишь тише Пройду этим тесным двором Туда, где степенно и сумрачно в нише Он пишет крылатым пером,— Слова, что не сказаны раньше, он пишет, Слова, что не собраны в том. Но как одиноко в неярком сиянье Наивное то изваянье! Ему, несчастливому сыну банкрота, В итоге стольких передряг, Актеру, тайком написавшему что-то Для комедиантов-бродяг,— Пожалуй, ему не к лицу позолота, Не нужен совсем саркофаг. Но славы его атрибут не утратит: Перо и бумага — и хватит. На сглаженном временем влажном пороге Он вырезать сам попросил Слова эпитафии, полной тревоги За прах невельможных могил: Стратфордский ремесленник, странник убогий, Не слишком уверен он был, Что кости поэта, бродяги, актера Почиют в ограде притвора. Немало он слышал проклятий бесстыжих, Видал корчмарей и менял, Встречал школяров и крикливых ярыжек И рыночный смрад обонял, И, черный, как дым на соломенных крышах, Он по свету с голью гонял. Он знал, ненавидя, ликуя, ревнуя, И щедрость и подлость земную. И, жадный до жизни и воображеньем Достигший глубин естества, Несытый, исполненный страсти и жженья, На мир предъявлял он права, И полчища слов выводил он в сраженья, И шли и боролись слова. Так вечную правду поэт-триумфатор Принес на подмостки, в театр. Как вечно в горах непогода клубится, В трагедиях дышит гроза. Стихия ревет и на части дробится, И молния блещет в глаза. Шалеет ревнивец, крадется убийца, По страшному скату скользя. Сверканьем оружья, огнем красноречья Пылает борьба человечья. Не алчным купцам, не дешевым лакеям Ту мощь суждено воспринять, И перед гигантским и светлым трофеем Колени свои преклонять, И труд, совершенный великим плебеем, Умом благодарным обнять: Титаном навеки скрепленные глыбы Сердца раздавить им могли бы. Где ж толпы, встающие буре навстречу, Где рокот встревоженных зал И в миг, когда смолкнут трагедии речи, Партера бушующий шквал? Где слава твоя — всенародное вече Восторгов, и слез, и похвал? Спускается занавес важно и сонно,— Молчит гордый лебедь Эйвона. Далёко от этой страны, на востоке, На древней Памира земле, Сквозь пропасти, сквозь ледяные потоки Таджик на горбатом седле Спешит, пробирается в город далекий, Куда в вечереющей мгле Поспеет он прямо к спектаклю, к началу, Чтоб «Быть иль не быть» прозвучало. В донецкой степи, у ребят-комбайнеров Толпится веселый народ. Поэта старинного яростный норов Вогнал их в горячку и в пот. Двенадцатый вечер бессонных актеров К «Двенадцатой ночи» ведет, Чтоб ярки и молоды были тирады Для зрителей олимпиады. Вот горец из спрятанной в тучах деревни В театр многолюдный проник. Он слушает жадно рокочущий, древний, Как мужество, сильный язык. Трагедия мчится. Дотла догорев в ней, Герой изнемогший поник. И Яго клянет, и дрожит за Отелло Тот смуглый чабан Сакартвело. Когда знаменитые кони четверкой Сияют в морозной ночи, На яркую сцену тревожно и зорко Глядят кузнецы и ткачи. Как в праздник, полны эти люди восторга, Овации их горячи. И девушка, спрятав лицо у колонны, Оплачет влюбленных Вероны. Туда, к не чужим, хоть и дальним народам, Ты перешагнул рубежи. Ты там оживаешь, не скован, не продан, Всем юным величьем души. Уже не плывет
гордый лебедь по водам,
Загнившим от скуки и лжи, Душа его, полная песен и звона, Навеки ушла от Эйвона.
Уже не найдешь лебедей на Эйвоне. Лишь занавес серых дождей Струится ненастною рябью в затоне Стратфордских пустых площадей. Лишь сторож ключами бренчит на амвоне Да листья сметает с аллей, Где в сумерках так одиноко и сиро Мерцает могила Шекспира. Перевод П. Антокольского

9

ПО ШОТЛАНДСКОЙ ДОРОГЕ

Сини и сизы, лазурны и сивы, Грифельно-серы и густо-черны, Взвихренных туч распростерлись извивы Над возвышеньями горной страны. Ветры, свистя, вырывают растенья, Вереск ломают и дергают мох. В вое ветров, в ураганном смятенье Заклокотал, закипел Ломонд-Лох. [43] Ветра глотнув, тут помчаться б в разгоне Берегом, лесом, без меж и без троп… Кто-то кричит: «Не ходи дальше, Джонни!» Столб с четкой надписью: «Private». [44] Стоп. Земли пропитаны влагой студеной, Тянет болотом, с опушек несет Запахом плесени, каждый зеленый Кустик подернут цветеньем болот. Парк, голубея в недобром просторе, Тянется тучей десятками миль. Крепки ворота, всегда на запоре. Дождик гундосит. Безлюдье и гниль. Кто ж тут хозяином в этом безлюдье? Злобный отшельник? Скупец-мизантроп? Стой! Замолчи! Не ходи туда, Рудди! Столб в серой плесени — «Private». Стоп. Дальше и дальше, вперед по Хиг-Ланду. [45] Тмином и вереском пахнет туман. Гонит овец грязно-белых гирлянду Мшистым отрогом наемный чабан. Овцы — лендлорда, холмы и поляны — Тоже его… Неужели навек? Тише, коль дорог вам хеггис овсяный! [46] Может подслушать худой человек. Думаешь, счастье в пастушеском доме, Как на Востоке, здесь даться могло б? Перед судьбой твоей высится, Томми, Столб земель герцога — «Private». Стоп. Глухо топочут копытца овечьи Вдоль небольшой каменистой стены. Стареньким пледом покрытые плечи Клонят под долгим дождем чабаны. Столбик над тропкою — выцветший «Private», Столбик над фермерским жалким лужком. Но землескупщики разве не вправе Пренебрегать этим нищим столбом? Что ж будет дальше? Сгниет ли в тумане Где-то на Клайде бедняк землекоп, Или в Судане, став хищником, Данни, Столб свой вколотишь ты — «Private». Стоп. Сомкнуты губы. Насуплены брови. Что это? Чванство? Замученность? Сплин? Хмурые образы средневековья, Копья решеток, ограды куртин. Как в подземелье, дышать нету силы Душной, прогнившей насквозь стариной. Вот громоздятся у края могилы Тени столетий былых… Предо мной Герцоги, лорды, дельцы, фабианцы,— Масок крутящийся калейдоскоп Вьется, облапив в бессмысленном танце Столб с черной надписью: «Private». Стоп. Перевод Н. Заболоцкого

43

Ломонд-Лох — залив в Шотландии.

44

Частная собственность.

45

Хиг-Ланд — Горная Шотландия.

46

Хеггис — овечья требуха, сваренная с овсяной мукой.

10

ВОСПОМИНАНИЯ О БЁРНСЕ [47]

Внезапный дождь, ударив с моря, Весь в йодном запахе сыром, Напеву джиги звучно вторя, Пустился в танец под окном. Еще по улицам пологим Не отшумел его раскат, Как, разливаясь по дорогам, Ручьи ударили в набат. Он миновал, как синий сполох Летучих искр и струй воды, И в радугах, как в ореолах, На кручах расцвели сады. Зазолотились, засинели В игре сверкающих огней Сырые выступы панели, Каменья старых площадей. Веселым холодком дохнуло, Пьянящим, звонким, словно медь, И сердце от такого гула Вдруг стало радостно звенеть. И, распахнув среди столицы Окошко, круглое, как пенс, Горбатых кровель черепицы Перед собою видит Бернс. Вот перед ним в броне кирпичной Ползет, как ящер, как вампир, Мир Эдинбурга черепичный, Любимый, ненавистный мир. Под черепичным покрывалом Клокочет мир глухой борьбы. Так стонет лес, гудят дубы Под штормов яростным обвалом. «Британский край! Хорош твой дуб. Сосна и тополь — тоже. И ты на шутки был не скуп, Когда ты был моложе. Богатым лесом ты одет, И много в нем грибов, брат. Но дерева свободы нет Среди твоих дубов, брат. А без него нам свет не мил И горек хлеб голодный. Мы выбиваемся из сил На борозде бесплодной». И в даль, печален и суров, Впивался Бёрнс. И там вздымалось Кипенье рваных облаков И черепица мглою стлалась. «Но верю я: настанет день ,— И он не за горами ,— Когда листвы волшебной сень Раскинется над нами. Забудут рабство и нужду Народы и края, брат, И будут люди жить в ладу, Как дружная семья, брат!» И, задыхаясь от погони За песней новою своей, Поднялся он в грозе и звоне Кипучих мыслей и страстей. Слова запели, затрубили В сердца, в века, светлы, легки, Взлетев, как птицы, в изобилье Из-под сухой его руки. Скорее настежь окна, двери! И тьма и солнце за окном. Навстречу небывалой эре Выходит Бёрнс. Но где-то гром, Но где-то молния полощет И альбатрос зовет на бой. И он на Эдинбурга площадь Выходит, словно в век иной. Идет, виденьем осиянный Грядущих дней, — идет, спешит, И шаг, как ямб, гудит, чеканный, Квадратный меряя гранит. Навстречу в хохоте, в гримасах, Качая бантами, идет Ватага чванниц толстомясых В сопровождении господ! Владельцы замков, бирж владыки, Закона лживого столпы, Ораторы придворной клики И лицемерные попы, Сановные душепродавцы, Обманщики простых людей И королевские лукавцы — Поэты — плуты всех мастей,— Они идут, сомкнувшись вместе, Высокомерно выгнув грудь, Тупым шлагбаумом бесчестья Загородив свободный путь. Но, поглядев на них сурово, Он не отступит ни на миг, Ни на одно живое слово, Ни на один крылатый стих. Пускай шипят, свистя, вздыхают, Пусть проклинают всем гуртом, Пускай смеются, пусть пугают Тюрьмой, веревкою, крестом,— Он, словно воин в час похода, Лицом сверкая грозовым. Поэт народа — сын народа,— Идет, грозя врагам своим, Не одиночкою бесплодным. Протухшим где-то взаперти,— Идет глашатаем народным, Уверенным в своем пути. Он так идет, как бы в бессмертье Вступает, в бедности рожден. Земля, где Бёрнс родился, верьте, Опять родит таких, как он. И, плоть от плоти, кровь от крови Земли, народа своего, Они в труде, борьбе и слове Вновь служат помыслам его. И Бернса вещие прозренья Им вспомнились, когда вдали Мир мракобесья, мир гниенья Живые грозы потрясли. «Когда у края небосвода Блеснул невиданный восход, Где древо первое свободы Взрастил и выходил народ,— Тогда поклялся злобный сброд, Собранье всех пороков, Что деревцо не доживет До поздних, зрелых соков. Немало гончих собралось Со всех концов земли, брат… Но злое дело сорвалось, Жалели, что пошли, брат!» Товарищ, Бёрнсовы слова В простом народном обиходе Живут доселе, как жива Душа правдивая в народе, Как песнь о торжестве побед, О воплощенье снов пророчьих… В кварталах Ланарка рабочих И там в горах, где жил поэт, Их не забыл шотландец, нет! Перевод Н. Заболоцкого

47

Бёрнс Роберт (1759–1796) — великий шотландский поэт. Стихи, выделенные шрифтом, — переводы С. Маршака из Бёрнса.

11

ВСТРЕЧА В ШЕФФИЛДЕ

Не голубыми глыбами металла, Не содроганьем огненных печей, Не кранами, гремящими устало По километрам ржавых галерей, Не туш железных ровным поворотом Там, где гигантский двигается вал, Не молота стремительным полетом На опухоль багровомясых скал, Не молний распростертыми бичами, Что вьются здесь, цепляясь за фарфор,— О нет, вставая вновь перед глазами, Не этим мой притягиваешь взор Ты, серый Шеффилд, в сумраке туманов, В зловонной тине, в угольной пыли. Я не таких видал еще титанов В степях донецкой радостной земли. Нет, не машин запомнил я дыханье И не британский стали образец,— Иные о тебе воспоминанья, Угрюмый Шеффилд, сгорбленный кузнец! Водил хозяин по своим владеньям Советских граждан из далеких стран, Величественно топал по ступеням, Задерживал, пускал прокатный стан. Он говорил, что всё без исключенья Принадлежит и служит здесь ему. Но почему он, полон подозренья, Следит за теми, кто снует в дыму? Как мало их? Тех на обед послали За пять минут до общего гудка. Тех клерки в канцелярию загнали, Тех старший мастер держит у станка, И все-таки из рыжей мглы плавильной И в сборочной из-за железных плит Они выходят, строги и всесильны, И встреча с ними всё же предстоит. Знакомы лица, руки, очертанья, Но взгляд не наш. Он сдержан и суров. Стоят в чужом, в хозяйском дымном зданье Рабочие Британских островов. «Вы, господа, прошли бы в те ворота!» — Спешит хозяин, очень уж спешит. Вдруг чей-то смех, и меткая острота Ему вдогонку весело летит. И снова круг сомкнулся перед нами, И снова он взволнованно притих, Старик кузнец с лазурными глазами Проходит меж товарищей своих. Остановившись перед первым рядом, Он расправляет седоватый ус И медленно показывает взглядом На глыбу стали между синих блуз. Белел листок на этой гладкой стали, Любовно вырезанный из газет. Так вот зачем толпою люди встали, Вникая взглядом в скромный тот портрет! Снимают кепи, спины разгибают, Еще тесней смыкаются в кольцо, И долго и торжественно вникают В задумчивое светлое лицо. Как на душе тепло и ясно стало, Когда в минутной этой тишине Нас самым близким именем встречала Толпа друзей, родная нам вполне!.. Пойми ж и ты привета смысл правдивый И до конца достойным будь того, Чем стал для мира наш народ счастливый, Чем стал для мира светлый вождь его!.. Не сполохом мартенов разъяренных, Не тяжким громом блюминговых глыб, Не клятвами лжецов иноплеменных Запомнить, Шеффилд, мы тебя могли б. Толпу людей над глыбою стальною, Портрет вождя — товарищей привет — Мы вспоминаем. Да! Не вечно мглою, Угрюмый Шеффилд, будешь ты одет. Перевод Н. Заболоцкого

12

В ОДНОМ ИЗ ЛОНДОНСКИХ КВАРТАЛОВ

Когда пройдешь ряды туманных, монотонных Проспектов, площадей и улиц полусонных, Коттеджей черно-красные ряды, Исполненных унынья и вражды,— Ты к площади выходишь неширокой, Где вянет мокрый куст запущенного дрока Да тянет остролист в кичливости своей Колючки тонких молодых ветвей. Глухой кирпичный мир покорности и горя Тускнеет в будничном бескрайнем коридоре, Без дружбы, без надежд. И прозябанье то Как будто в ящиках промозглых заперто. Проходят женщины, угасшие до срока. И в очередь встают, сутулясь одиноко, Да почтальон стучит, по плитам проходя, Да захлебнется в коклюше дитя. Здесь каждый звук, отдельно существуя, На глянцевитую ложится мостовую И гаснет, чтоб ответа не найти На долгом и бессмысленном пути. Ни вздоха ветерка, ни школяра, ни птицы. Лишь серость в скверике церковном проструится, Да треугольная унылая стена Под слоем копоти и сажи чуть видна. Войдем туда, во мрак. Дух пыли, воска, тлена Косой осенний луч не вырвется из плена. Его запутало костлявое окно Цветными стеклами, ослепшими давно. Потрескались полы дощатые, и прочно Уперся тощий столб под балкой потолочной, Как будто сторожит фальшивый сплин и плен Беленых, равнодушных, голых стен. Но мы поражены не шелестом усердным Торгашеских молитв, не миром лицемерным,— В вертепе ханжеском в молчанье мы стоим, Воспоминанием взволнованы иным. Ты слышишь ли шаги поспешные, что гулко Здесь сорок лет назад звучали в переулке, Размолвок эхо, совещаний след, Не стершийся за сорок долгих лет… Из-за холодных стен, готических амвонов, В спокойное тепло апрельских вечеров, Сквозь череду скупых, задымленных фронтонов, Бездушных улиц, запертых домов, Пришли они, послы мильонов и мильонов, Разбуженных на бой, бесстрашных мастеров. Здесь было москвичей-дружинников немало, Ткачей ивановских, и горняков с Урала, И сталеваров — питерских бойцов, Декабрьских дней застрельщиков-гонцов. И рядом с ними, окружен толпою, Крутой свой лоб склонивши вбок слегка, Сраженье выиграв и вновь готовый к бою, Шел человек, смотрящий сквозь века. Взял п од руку он друга молодого. И в будущую даль так и прошли они По теплым плитам города седого, В апрельский вечер, в лондонской тени. Струилась тихо влага и звенела. Рассеивался сумеречный свет. Им предстояла жизнь, борьба и дело, Могучий праздник завтрашних побед. Нет! Не хвалиться малостью добытой, Лишь властно за собою закрепить. Ведь враг силен, живучий, недобитый, И значит, предстоит его добить. Так шел из расступившегося круга — Задумчивый учитель, старший брат, И вслушивался младший в слово друга И сам мужал — солдат и делегат. И дым любимых городов России, Кавказских гор гряда, украинская даль, Мечта о подвигах, свершаемых впервые,— Всё виделося им, всё закаляло сталь. Нет, битвы не страшат в открывшихся пределах, Ни чернота измен, ни пролитая кровь,— Есть армия бойцов, в ней двести тысяч смелых. Она растет уже и наступает вновь. Она резервами и силами богата. Святое знамя пролетариата Не склонится пред краснобаем лжи. Яснеет даль. Открыты рубежи. В боях за партию, за рост ее упорный. Заставив смолкнуть голосок тлетворный, Меньшевиков отравленный язык, Мужал, и рос, и крепнул большевик. Так партия, мужая, вырастала, Готовя тот желанный день сигнала, Что в буре и громах шел, как девятый вал. И через десять лет прогрохотал сигнал! И тот, кто здесь прошел по магистрали мертвой, В апрельский вечер через десять лет Взойдет на броневик, чтобы рукой простертой Народам указать путь завтрашних побед. …Кварталы плыли, серые, как вата. День лондонский, вставая тускловато, Плыл по холмистым берегам реки. Здесь сорок лет назад прошли большевики. Из ночи императорской острожной. Рабочих хижин, заводских казарм, Путями контрабанды бездорожной, Чтоб шпик не видел, не поймал жандарм, Чтоб часовой не слал вдогонку пули, А полисмен в порту не подстерег, Готовые на риск, на столкновенье с бурей, На черный мрак нехоженых дорог; Готовые всю жизнь гореть в работе пылкой, И пытку вынести, и не страшиться кар, Не дрогнуть пред любой далекой ссылкой И первым нанести в желанный миг удар; И вновь решетку гнуть и рвать оковы. Готовы счастье выстрадать свое И, слыша волю партии, готовы Ей жизнь отдать, чтоб укрепить ее,— Пришли послы рабочих масс России, От фабрик городских, из сельских дальних мест, В огромный Лондон, в эти стены злые, На партии великой Пятый съезд. …Нет, это не игра воображенья, верьте! Не память давних дел, не отклик старины. То голос мощи, славы и бессмертья Нам прозвучал, как гимн родной страны. То ветер долетел до Лондона с востока,— И ветром тем развернутый багрец Есть знамя наших огненных сердец, Частица пламени, свет родины далекой! 1948 Перевод П. Антокольского

88. ДА ЗДРАВСТВУЕТ СОЛНЦЕ!

Как торжествующе, светло и величаво Сияющий венец над гордой головой Народная молва зажгла, любовь и слава — Бессмертия залог и вечный ключ живой! Как отзываются одни другим навстречу В единстве той любви все братские сердца, Что каждое своей свободной славит речью, О Русь великая, не твоего ль певца! И стих его живой, как будто капли солнца, То в песне заблестит, то вспыхнет на устах Грузина, латыша, киргиза и эстонца; Его, как будто свой, читает вслух казах. От скал Карпатских гор до штолен и заводов, От киевских дворцов до щедрых нив степных, Как вдохновение для праздника народов, Звучит он, пушкинский напевный светлый стих. Он парусом бежит по синему Дунаю, Он через дуги рек седой тайги достиг, Он слышен всякий час во всем огромном крае, Где крепко дружит с ним всяк сущий здесь язык. Отчизне посвятив, как избранной святыне, Прекраснейший порыв, всю суть души своей, Поэт дошел до нас и с нами входит ныне В красу грядущего из славы наших дней. Он обличитель тьмы, друг солнца и свободы, Всеобщей почестью его увенчан труд, И на дальнейший путь расцветшие народы С собою стих его, как светлый дар, берут. И слово Пушкина над всей страной несется, Неугасимое, как истина сама. «Да здравствует, — звучит нам благовестом,— солнце!» «Да скроется, — в ответ гремит, как эхо,— тьма!» 1949 Перевод Ал. Ал. Щербакова
Поделиться с друзьями: