Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Столб словесного огня. Стихотворения и поэмы. Том 2
Шрифт:

60

И взял из ручек нежных Цветы Страстей Христос И вовсе безнадежно Отцу их преподнес: «Мессею вконец Устал я быть, Отец!»

6–7 июня 1922 Флоренция (В день Рождения Розы)

ПОЭМА ЖИЗНИ Фрагменты 

Золотой крестик (1882)

У дельты сонного Бугаза Ленив латунноводный Днестр, И августовского экстаза Исполнен солнечный оркестр. Средь мерно шелестящих Шабо Спит острошпажных камышей, И гроздь, колышимая слабо, Как малахитовый камей, Обвилася вокруг веранды Ее швейцарско-швабских ферм, Но неуклюжие шаланды, Днестра янтарных эпидерм Едва касаясь, больше манят Трехлетку в бархатном костюме, Что, арабеской килей занят, Ребяческой отдался думе. Над ним запыленных акаций Дождя алкающий шатер, За ним Кановы томных граций Из алебастра мертвый взор. В душе воробушка щебечет Его невинный целый день: Познанья в нем угрюмый кречет Не описал немую тень. И мотылек в ней и стрекозы, Лягушек заревой концерт И чайные открыли розы Природы радужный конверт. Конверт, в котором сам недавно, Как аллилуйно чистый звук, Куда-то он струился плавно, Пока из материнских рук Божественным комочком нервов В сподвижничества старый мир Он в воплощеньи уж не первом Явился в Божий монастырь. Как личика его прелестен Нераспустившийся бутон, Как много бессловесных песен Лазури голубой фестон Ему уже сказал без цели И шаловливо и легко, Как Пана сонные свирели Ласкают нежное ушко! Но пошлость и людская злоба Его впервые сторожат И, притаившись, смотрят в оба, Как на беспризорных княжат Завистливый и обойденный Престола жадный претендент. Вот жала
кончик раздвоенный,
Вот и чешуйчатый сегмент –
Змеи, которую сегодня Подвыпившим мастеровым Зачем-то обернули сводни Со смехом старческим и злым. Качаясь, пыльною дорожкой Он шел чрез сжатые поля И в такт с задорною гармошкой Писал ногами вензеля. Но, заприметив мальчугана, Мать помянул зачем-то вдруг И взвизгнул хрипло и погано, Как ржавый плотничий терпуг. И тению своей громадной Покрыл дитя, как нетопырь. «Ишь ты какой малец нарядный! Ты чей же будешь-то, пузырь?» Ребенок удивленно глазки Поднял, мечтавшие дотоль, И, вместо зефировой сказки, Дохнул в них пьяный алкоголь – Из рта, кишевшего словами Познанья истины плотской, И на костюмчик с кружевами Легла мозолистой рукой Чужая низменная воля. И, как пугливое агня, Он крикнул: «Я мамашин Толя, Я маленький, оставь меня!» «А это что же на цепочке Тут у тебя висит, малыш?» «Ах, это Боженькин Сыночек, Создавший небо и камыш…» Но пятипалою клешнею Тот вытянул горячий крест, Сверкнувший золотой струею Глубоко в камыши окрест. И, красный весь от озлобленья, Крест оторвал негодный брат, – На горлышке ребенка звенья Кровавый провели стигмат. И горько плачущий малютка, Пораненный сжимая пестик, Кричал, как раненая утка: «Отдай скорей! Отдай мой крестик!» Увы, за крайние избушки Злодей подвыпивший исчез, И только добрые лягушки Заквакали в недвижный кресс.

24 марта – 10 апреля 1919 

Венчание c Понтом (1882)

Колесный пароход «Тургенев» Червонный обогнул Бугаз И в жемчужной зарылся пене, Взметая крыльями топаз. В груди у старика машины Погибшего пирокорвета, Но мачт убогие вершины Не видели другого света, И тело шаткое из плеса Не выходило в океан, Как маятник, он из Одессы Качался в сонный Аккерман. С тех пор, как я себя запомню, Его две черные трубы Сурьмили моря глаз огромный, Скользя вдоль охристой губы. Как тяжело ему мористо, Освобождая кожухи Из волн, разрезывать мониста У красной гирловой вехи! Как тяжело ему бороться С объятьем голубых ундин, Как пьяного кораблеводца Хрипят проклятья у машин! Кричат испуганные куры, Визжат в корзинах поросята, Рыгают бабы в амбразуры И плачут жалобно ребята. И пахнет маслом, пахнет солью, Камбузом, ворванью и луком, И желтой пахнет канифолью, Гармошка тренькает над ухом. Но за громыхающей цепью Штурвала с капитанской рубки, Над моря голубою степью, Ундин жемчуговые губки Полны такого сладострастья, Такой прозрачно-синей ласки, Что все недуги и ненастья, Всю пошлость претворяют в сказки. На белолаковой скамейке Сидела дама под вуалью, И рядом, как листочек клейкий, Завороженный синей далью, Прижавшись к ней холодной щечкой, Сидел здоровенький мальчонок, Играя золотой цепочкой Ее извивами ручонок. И страх восторженный с вопросом В глазенках радостных сиял: «Я буду, мамочка, матросом, Я смело стану за штурвал. Но только беленьким кораблик Мой будет, мамочка, как тучки; И пушки будут там и сабли, И никого не пустят ручки Мои туда! Тебя лишь, мама, Возьму с собою я и папу, И полетим мы прямо, прямо… Купи мне с ленточками шляпу!» Смеялась мать, смеялся пьяный С пунцовым носом капитан, А белых чаек караваны Слагали жалостный пеан. Но всё разнузданней ундины Вели веселый хоровод, Всё глубже в синие куртины Врывался носом пароход. И жемчужные рукавицы Уже хватались за перила, И палубные половицы Волна прозрачная покрыла И языком журчащим звонко В головку вдруг поцеловала И в ручки милого мальчонка, Влюбленного в звезду штурвала. И в крошечные он ладошки Захлопал смело: «Я, мамуся, Не испугался ведь ни крошки, Ни крошки ведь. Я не боюся!» Но испугалась не на шутку Мамуся солнечного крошки, И капитан в свою каютку Повел их мокренькие ножки Сушить мохнатым полотенцем. И тихо, улыбаясь в слезы, Она над голеньким коленцем Такие бормотала грезы: «С лазурным обручился морем Ты спозаранку, мой соколик, С вселенским обручишься горем Ты завтра также, бедный Толик, Но пусть лазоревым страданье Твоя изобразит псалтырь, Пусть ты оставишь с ликованьем Угрюмый Божий монастырь!» Так пела мать моя, наверно, Снимая мокрые чулочки, – И чайки проносились мерно Над головою у сыночка. 

21–22 июля 1919 

Мальчик и шар (1884)

На мосточке из гибких шалевок Краснощекий стоял мальчуган. Сколько белых нимфейных головок, Как остер камышей ятаган! Отражался в зыбучем сапфире Кружевной валансьенский колет, И стрекозки в полдневном эфире, И коротких штанишек вельвет. Отражалася пухлых коленок Розоватость в стеблях ненюфар, И в зеркалах меж ивовых стенок На шнурках гуттаперчевый шар, Гуттаперчевый дискос, как солнце Пред закатом в морскую постель, И до темного омута донца Извивался лучей его хмель. Вдруг, должно быть, от солнечной ласки Гуттаперчевый лопнул пузырь, И на месте пурпуровой сказки Бирюзовый остался пустырь. Мальчуган изумился, заплакал И с мосточка куда-то ушел, Где-то тенор подводный заквакал, Прожужжали разведчики пчел. Где исчезло мое отраженье И головки моих ненюфар? Где взвивавшийся в Божьи владенья На шнурке гуттаперчевый шар?

3 декабря 1919 

Выстрел (1884)

В давно заброшенном курорте, В колонии Грослибенталь, Я полюбил и натюрморты, И степи черноморской даль. Был сад запущенный за домом У нас с ирисовой каймой, С вороньим под вечер Содомом И галок митингом зимой. В саду лучинная беседка Была и сгнивший кегельбан, Где, кровью кашляя, нередко Отец играл со мной в волан. Когда засыпало дорожки Листом червонным и снежком, И галок испещрили ножки Цветов рабатки под окном, И с дуба воронов парламент Остервенело загалдел, Отец, подрытый под фундамент, Уже собою не владел: Зеленоглазых, чернокрылых Парламентарьев «Danse Macabre» Он видеть не имел уж силы, Хотя был духом горд и храбр; Соседа старую двустволку Он выпросил себе однажды, – И желтую увидел пчелку Я на стволах ружейных дважды, И два громовые раската Раздались; пять, затрепетав, Упало воронов у ската, На чешуей покрытый став. Забилось у меня сердечко, И за смеющимся папашей Засеменил я, как овечка, К застреленной добыче нашей. Я поднял первого, он теплый Был весь и трепетал крылом, Из клюва слышалися вопли, И кровь струилась ручейком. И в глаз я заглянул зеленый, Где жизни угасала зорька, Взволнованный и изумленный, И вдруг заплакал горько, горько. «Чего ты плачешь, мальчик глупый? – Спросил меня тогда отец. – Он гадкий, вещий, ест он трупы И нуден для больных сердец». Сквозь слезы отвечала детка: «Он гадкий, папа, но крылатый; Ему не каменная клетка Нужна, а Божие палаты. И я хочу быть гадкий, гадкий И трупы кушать вместо лилий, Но вместо крашеной лошадки Иметь вороньих пару крылий!» Отец сказал: «Ты странный мальчик!» И, кашляя, пошел домой; В снегу омыл кровавый пальчик Сынок безмолвный и немой.

28 декабря 1919 Ромны 

Глазетовый гробик (19 ноября 1889)

Убогая комната в синих цветочках,  Глазетовый беленький гроб, Вокруг гиацинты в пурпурных горшочках,  Чуть слышен гниенья микроб. Кузены в мундирчиках подле окошка  Мамашин едят шоколад, Она же, спокойная белая крошка,  На новый настроена лад. Лежит она тихо с оранжем из воска  На темных, тяжелых кудрях, Как девочки маленькой грудь ее плоска  И ручки ныряют в шелках. И в белых ботиночках детские ножки  Наивно из кружев глядят, Как будто о жизни терновой дорожке  Они вспоминать не хотят. И маленький мальчик в мундире зеленом  Глядит в этот маленький гроб И, что-то с вопросом шепча напряженным,  Ручонкой схватился за гроб. Затем к гиацинтам придвинул он пряным  Высокий обеденный стул И с сердцем замершим почти бездыханным  В лицо отошедшей взглянул. В лицо, где вчера еще очи Христовы  Он видел на смертном кресте, Где страшный румянец горел пурпуровый  И ужас на каждой черте. Но чудо свершилось – и нет и подобья  Того, что он видел вчера, И Ангел Луки перед ним делла Роббья  Глядел из лебяжья пера, Из крыльев на шелковой гроба подкладке,  Незримых, но зримых ему, И лик ее детский, невинный и сладкий  В алмазов был вставлен кайму, Как лики святых в византийской иконе,  И мрамора был он нежней И тучек жемчужных в ночном
небосклоне
 Приветливей и веселей.
И мальчик в ответ улыбнулся мамаше  И слезки утер рукавом. – Зачем же мне плакать. Скажу тете Маше  Об Ангеле-маме моем. С тех пор не могли ему люди проказу  Служения плоти привить, – И духа его не свернулась ни разу  В лазурь устремленная нить.

19 декабря 1919 

Хрусталевый бокал (1896) 

I

В буфете бабушки бокальчик Был узкостанный для Шампаня, И жил у ней печальный мальчик И курская старушка няня. Был тот хрусталевый бокальчик Старинной марки «баккара», Был Парками разбужен мальчик У гроба мамочки с утра. Были Евангелием няня С бабусей вечно заняты; По бедности струя Шампаня В беззубые не лилась рты, И только изредка в рождений, В Сочельника и Пасхи дни Им Шабо кисловатый гений На лицах зажигал огни. Но лучших дней слыхал бокальчик Заздравий громовые тосты, Когда отец еще был мальчик И девственны еще погосты. Меж всякой рухлядью стеклянной Сиял он золотым кольцом, И рядышком стаканчик странный Стоял с несъеденным яйцом, Которое отец-покойник Перед агонией просил И обронил на рукомойник, – С следами выцветших чернил. Но долго страшен был малютке Дубовый, старенький буфет: Там был резной орнамент жуткий, Хранитель маминых конфект. Из стилизации грошовой Чьего-то жалкого резца Два грозных, пасмурно-суровых Глядело колдовских лица. И часто под вечер мальчонок Буфетных опасался врат И, крест слагая из ручонок, Шептал испуганно: Свят, свят!

II

Однажды после смерти мамы Читал он в детском «Дон-Кихоте» Страницы о тобозской даме И засмеялся, – смехом кто-то Ему ответил серебристым Из бабушкиного буфета; Он громче засмеялся, – чистым Созвучием, как эстафета, Ответила ему мгновенно Сочувственная там душа; Он оглянулся изумленно И подошел чуть-чуть дыша, И ручкой с замираньем сердца Он сделал оборот ключом, – И широко раскрылась дверца, А солнце золотым лучом По хрусталю и по фарфору Влюбленно как-то заиграло, Но перепуганному взору Не ново всё, – и всё молчало. «Что это, что?» – спросил он звонко И меж стаканами искал, И вдруг затрепетал в сторонке И зазвенел в ответ бокал. Тогда он взял его в ручонки И прошептал: Так ты живой! И отвечал бокальчик звонко: – Мой милый мальчик, я живой! Не оставались без ответа Ни смех, ни слезы мальчугана, – На всё ответил из буфета Дискант серебряный стакана. В прозрачного влюбленный друга, Мальчонок забывал печаль, И многие часы досуга Делил с ним бабушкин хрусталь. И первых песен примитивных Он звонко повторял рефрены, Таких мелодиек наивных Струя не пела Ипокрены.

III

Прошло пять лет. И в полдень майский Бабуся душу отдала Создателю, – к чертогам райским Взвились два черные крыла. И при раскрытых настежь окнах Соседки обмывали труп, В серебряных ее волокнах Гребня струился черный зуб. И черные уже обмотки Гробовщики на зеркала Навесили, – делили тетки Реликвии вокруг стола. С улыбкой странною на губках Ходил окаменелый мальчик, Дробь барабанную на зубках Его подхватывал бокальчик. Весь день в засохнувший лимончик Лица бабуси он, застыв, Глядел, – и звонче всё был, звонче В шкафу хрусталевый отзыв. В мундирчик облачен зеленый, Обшитый ярким галуном, Сидел он, бледный и бессонный, При свечах в сумраке ночном И рисовал в своей тетрадке Усопшей бабушки профиль, Вдыхая гиацинтов сладких Клубящую у гроба пыль. И было жутко так и тихо, Что сердце, как безуздый конь В галопе, уносилось лихо, И на щеках горел огонь. И с ясностью необычайной Залитых полуднем картин Он шпагою скрестился с Тайной И вскликнул: Я один! один! И не серебряный уж мальчик Во всклике слышался печальном, И в первый раз ему бокальчик Не вторил голоском хрустальным.

IV

И приютил меня, сиротку, Кузен покойный мой Лоло, Отменно честный, тихий, кроткий, Со мной любимое стекло. И жил бокальчик неразлучно Три года у него со мной, Всегда прозрачный, но беззвучный, Какой-то тихий и больной. И долго, долго, безутешен, Я украшал его цветами, Ромашкой белой и черешен В апреле белыми ветвями. И сам я тихий стал и гибкий И мягкий, как лионский шелк, И в первый раз мой голос зыбкий, Как летом озеро, умолк. И только бледная головка Чужие поглощала сказки, И мысль, как Божия коровка, В оконные стучалась связки. Однажды перышком по краю Я стукнул тихо хрусталя: «Ответь мне, друг, я умираю, Мне опостылела земля!» И голосок ответил жалкий: «Оставь, я умер, не звони! Поставь мне в горлышко фиалки И, помолясь, похорони! Я детство, детство золотое, Но безвозвратное твое, Теперь ты всё одень стальное И острое возьми копье! Стань рыцарем мечты Господним, Твори страдая и борись, Будь одиноким и свободным И смело устремляйся ввысь!» И оборвался серебристый Бокальчика вдруг голосок, И трещинки его змеистой Покрыл алмазный волосок.

V

Под черной аркой эстакады, Откуда в голубые страны, Визжа, как адские цикады, Пшеницей нагружают краны Судов гигантские кузовы, Я траурной походкой шел, Шагая через кабельтовы На самый отдаленный мол. Вот за громадой портовою Последний пароход исчез, И саблей засерел кривою В аквамаринах волнорез. У маяка, где вились чайки, Морей крылатые ракеты, И серебристых рыбок стайки, Царя подводного монеты, Я опустился на колени И детства мертвого Грааль Похоронил в жемчужной пене В Эвксина голубой хрусталь. Беззвучно он скользнул в пучину, Алмазом радужным горя, В волны затрепетавшей спину Забулькало два пузыря. Лишь скромный венчик из фиалок На зыбком зеркале остался Добычей пенистых русалок И тихо, тихо колыхался. И скоро рыбок серебристых Собрался плещущий мирок К мощам бокальчика лучистым Глазеть на золотой кружок. И долго в голубом муаре Я видел милый силуэт, И только в сумерек пожаре Исчез его прозрачный свет. Прощай же, детство золотое, Прощай, хрусталевый бокал, Пусть вечно море голубое Вам вечности поет хорал!

<Декабрь 1919>

ВЛЮБЛЕННЫЙ В КАМЕНЬ [8]

Всё той же от того же

I

Однажды в зное полудневном По ослепительной пыли, Кивая облачным царевнам, Что в дивной синеве плыли, И напевая жарким, жутким, Но вдохновенным языком Стихов рифмованные шутки, Усталый юноша шагал, Спускаясь через перевал Меж Луккой тихою и Пизой, Покрытой мраморною ризой И кружевом витых колонок, Где так неизъяснимо звонок Коленопреклоненной башни Трезвон, где дьявольские шашни Барочных зодчих не могли Мишурным блеском корабли Унизить Божьих базилик. Но вот и моря синий лик В уединении суровом Исчез в зигзаге известковом, И белая стремглав змея Дороги побежала вниз, В зеленый падубов карниз, К оливам мирным, и затем К одетой в крестоносный шлем Громадной каменной фелуке, Красавице заснувшей Лукке. Какая тишина и зной! Как давит сумка за спиной! Атлант с вселенной на плечах Стократ был легче нагружен. Чем дальше, тем всё больше чах На зное полудневном он. Ему на вид лет двадцать пять, Но неказистую он стать Имел в наследство от природы, И многие уж, видно, роды Пред ним проклятия печать Носили на челе познанья, И много до него страданья Духовного копила мать! Какой там может Геркулес От жалкой белки в колесе Для новых сказочных чудес На солнцем выжженной косе Родиться с радостью святой. И всё же не одной чертой Лица смятенного он был Похож на ангелов святых; Горбатый, тощий Гавриил С котомкою и посошком, Он шел себя благовестить: Он верил двадцать лет назад, Что грезу можно воплотить, Что прокаженный Божий Сад Оздоровить словами можно, Хотя не раз уже тревожно Он зверя словом пробуждал, И кубок чистый иссякал Поэзии от тленных уст, И мир казался жутко пуст. Но счастье было лишь в пустыне, На облачной в горах тропе, На борозде солено-синей, На вырастающей стопе Нерукотворных песнопений. И сотнями стихи и версты Считал он в бездне за собой, И дальше всё в туман отверстый С Агасфером наперебой Шагал, шагал себе зачем-то От Фиолента до Сорренто, От Сиракуз до Аригента, От мертвой Капуи до Рима, От Фиоренцы к Camposanto Пизанскому и дальше в Лукку; Всегда один с угрюмой схимой, Всегда таящий благодать, Всегда готовящийся руку Кому-то близкому подать, Но всюду безразличных рать И мелких бесов легион Встречал он на пути своем Среди лазоревых хором; Душа же сродная, как сон, Как бледный призрак за веками, За гранью смерти и миров Ненаходимою осталась, В мильонах мест не отыскалась. Через могильный часто ров Он видел в тьме тысячелетий, В мистическом каком-то свете Свои прекрасные мечты. Но сколько ни глядел он в очи Живых людей, темнее ночи Они казалися ему, И крепче всё тогда суму Он стягивал, и посошок Втыкал в зыбящийся песок. И шел и шел… Куда? Зачем? Я и теперь того не вем!

8

Основанием этой поэмы послужило действительное происшествие, случившееся летом 1906 года, а потому она относится к «Поэме Жизни». (Примеч. автора.)

Поделиться с друзьями: