Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Возможно, что некто проницательный мог бы что-то и разглядеть в полуголодном и плохо одетом, примелькавшемся молодом человеке. И годы, по внешности незавидные, которые он провел в этих стенах, открылись бы в истинном их значении. Возможно, что этот наблюдатель обнаружил бы недюжинную устремленность и умение не дать себе потачки, не расслабиться, не махнуть рукой, не поплыть по течению, что соблазнительно. Всенепременно он бы отметил и похожую на епитимью, непонятную отдаленность от женщин, которая и сама по себе нелегка, а для натуры нервной и страстной — поистине тяжкое испытание. А ведь это был вполне сознательный, наложенный на себя запрет. Дело было даже не в том, что орловский опыт устрашил Дениса. Он отдавал себе отчет, что с его способностью прыгать в омут можно легко поставить крест на всех своих распрекрасных замыслах. Поначалу подобное целомудрие давалось тяжко, он признавался, что сильно издергался и намучился,

а потом попривык и даже сделал не слишком лестное для нас открытие, что без женщин можно и обойтись.

Но среди тех, кто знал Дениса, столь зоркого наблюдателя не было. Люди поглощены преимущественно постижением собственной особы, которая крайне их занимает, актеры тем более испытывают весьма обостренный к себе интерес. Денис недурно их изучил в годы, которые он назвал «эпохой первого скитальчества». Ибо еще одна глава кончилась и новая глава началась. Денис простился с северным городом, в котором провел почти шесть лет, едва ли не самых трудных и важных.

Впрочем, последовавшие за ними годы тоже не были выстланы бархатом. Он помотался по стране, вдоволь хлебнув горького и кислого. Жизнь маленького актера может показаться почти нестерпимой, если не видеть в ней своих радостей. Но, как и все максималисты, Денис их почти не замечал. Мелькали общежития, неуютные комнаты, бивачный быт, непрочные семьи, уж на них-то он нагляделся. Ему, одинокому и молодому, порой доставалась женская ласка. Одни желали разнообразия, другие — партнерства, третьи — опоры, его плечи выглядели надежно. Он не искал душевной близости, больше того, он ее не хотел. Было опасно найти нечто родственное, привязаться, может быть, полюбить, — это значило сдаться, сложить оружие. Денис предпочитал неустройство даже легкой удовлетворенности. Испытать ее значило для него сделать шаг по пути капитуляции. Стоило ли приходить в искусство, чтоб участвовать в этом калейдоскопе? Восемь грошовых пьесок в сезон, еле выдерживающих два десятка спектаклей, режиссеры, давно ничего не желающие, на их лицах начертано крупными буквами: «Мы-то знаем, что пульса нет», старые комики с любимой присказкой: «Играть надо, голубчик, играть», социальные герои, резонеры, характерные, лирические пичужки с их деланным трепетом, сорокалетние героини, прошедшие бенгальский огонь и мутную воду, рыхлые пожилые дамы с прокуренными голосами. С малозаметными вариациями везде один и тот же набор.

Неудивительно, что Денис нигде не задерживался надолго. И все неотвязней была тревога. Однажды, трясясь на плацкартной койке в сырую бесприютную ночь, глядя на черные влажные стекла, он вспомнил все эти города, в которых ему пришлось побывать, — и новые, еще не обжитые, точно стоящие на юру, и старые, с их старыми улицами, — работу, не давшую ему счастья, ночные застолья после премьер, бессмысленные, бесплодные толки, как электричеством заряженные претензиями, комплексами, амбициями («На рогоже стоим, с ковра кричим», — когда-то говорила Михайловна). И вот ему уже тридцать, нет, больше, а чего он достиг и что постиг? Ничегошеньки, ровным счетом. Целый сезон он был кукловодом, и может статься, что он тогда и стал подумывать о режиссуре. Денис мне как-то шутя сказал, что он из тех, кто к мысли идет от образа. В таком случае послушные его пальцам фигурки должны были подсказать ему многое. А кроме того, он подсознательно давно хотел расстаться с актерством. Бывают нелепые парадоксы, здесь перед нами один из них. Денис безусловно любил театр, но не жаловал тех, на ком он стоит. Может быть, он любил идею театра, а не сам театр? Не думаю, он бы тогда не создал свой «Родничок», и все же, мне кажется, в этой догадке есть резон. Он корил себя за свою антипатию, но сколько раз и с какой издевкой он говорил об этом быте, густо замешенном на истерике, о женщинах, утративших женственность от своей мужской хватки, от борьбы за роли, от косметики, въевшейся в кожу и душу, говорил о мужчинах, уставших от пьянок, от халтур, обабившихся от грима, от бесконечных переодеваний, примерок, казенного белья. Бывало, я на него сердилась, говорила, что надо любить людей, воплощающих твои замыслы; он чувствовал мою правоту, сам себе не нравился и страдал от этого. Насколько я узнала Дениса, он мог выдержать конфликт с целым светом, но от малейшего недовольства собой просто терял под ногами почву. Можно только вообразить, как тягостны были его лучшие годы, которые как бы и предназначены для ошибок и неверных шагов. Но то, что все принимают как должное, для него было сущей пыткой.

Город, сыгравший такую роль в его судьбе, был старым сибирским городом, но по стечению обстоятельств труппа была молодой по составу и малочисленной до трогательности. Трудно было развести и две пьесы, меж тем работа в одном лишь стационаре, без малых гастролей, без выездных спектаклей, могла поставить на грань финансовой бездны. Все же, по молодости,

не падали духом. Автобус был старенький, поездки часто кончались плачевно, но карусель как-то кружилась.

Однажды выехали засветло сыграть в колхозном клубе комедию. Добрались к десяти часам, зрители ждали, не расходились, беды не было, все получилось складно, — только к половине одиннадцатого должны были с фермы прийти доярки. Решено было их дождаться. Играли в охотку, кончили ночью. В широкой комнате за сценой, в которой гримировались все вместе, мужчины и женщины, было затеяно ночное обильное чаепитие. Денис потихоньку вышел из здания, сел на ступеньку, прислонился к стене, не то задремал, не то задумался.

Мысли были так смутны и дробны, так текучи, что он никак не мог их собрать, а состояние полусна точно вбирало в себя часы, он и опомниться не успел, а небо уж начало бледнеть, сначала лишь робкая полоска, потом обретающий силу свет.

Рядом остановилась женщина. Она смотрела на него внимательно и, как показалось Денису, насмешливо. В рассветном сумраке он различил темное немолодое лицо цвета ореха.

— Замечтались? — женщина улыбалась. Он виновато кивнул.

Она присела рядом, помолчав, сказала:

— Это хорошо, что вы нас дождались, мы уж коровенок своих в дым исчихвостили, вечно, мол, из-за вас никуда…

Денис не стал рассказывать про застрявший автобус.

— Вам понравилось? — спросил он.

— Представление ваше? Ничего. Сказка как сказка.

— Какая ж это сказка? — удивился Денис.

— А разве нет? — она пожала плечами. — Что ж тогда сказка?

— То есть как?.. — Денис не сразу нашелся. — Ну, Иванушка-дурачок…

— Какая же это сказка? — возразила женщина.

— А разве нет? — повторил он ее вопрос.

— Для детишек, допустим, а для нас с вами — нет, — сказала женщина. — Я сама Иванушка-дурачок.

— Уж будто? — рассмеялся Денис.

— Ну, Нюрочка-дурочка, это без разницы. А ты, я вижу, еще молодой. Не придуришься — не проживешь.

Денис отрицательно помотал головой.

— Я уж не молодой, — сказал он. — Но это не для меня… придуряться.

— Дай тебе бог, — кивнула женщина. — Люди, конечно, не на одну масть. Коровы и те разные. Вон у меня Тамарка-ведерница погулялась, так у нее от причина вымя с лукошко. А у другой вымечко и не вспухнет. Но только и тебя обломают.

— Мороз по коже… — Денис покачал головой.

— А ты не бойся, — усмехнулась она. — Мало ли баба языком треплет. Коли ты мужик, не отбрехивайся. Делай свое.

— Вот теперь веселей.

— Так мы все веселые. Бывает, туда-сюда с песняками ходим.

Было почти светло, и Денис уже различал улицу, пересекавшую полянку, на которой стоял клуб, пятистенки за плетнями, за крайним выглядывал колодец, а дальше начиналось поле в высоких зеленых стебельках.

— Это пырей? — спросил Денис.

— Пырей, а то что ж, — кивнула женщина. — Тот, что пониже, — визил. У нас всюду пырей, визил, вострецы. — И с досадой добавила: — Надо идти.

— Посидите еще, — попросил Денис.

— Тамарку надо кормить, — вздохнула она.

— Закормите, так не растелится, — рассудительно остерег Денис.

Этими словами он хотел дать ей понять, что он в деревне не гость, знает, что к чему. Но она не заметила его умысла. Ореховое лицо потемнело еще больше.

— Корове солому посоли, она съест. Вкус есть, а что толку?

«Реп-реп-реп…» — донеслось издали. И почти сразу же то заливисто, то испуганно раскатилось: так-террах-тэк! Сладкая истома вновь сковала Дениса. Он чувствовал, что глаза его заливает теплая золотая волна и точно ослепляет, ничего не видно, кроме этого разлившегося во всю ширь золота.

— И-и, милый, да ты носом клюешь, — донеслось до него. — Ну отдыхай, наработался, значит…

Неожиданно для себя он привалился к ее плечу, и, пока он был неведомо где, она сидела недвижно, боясь шевельнуться и спугнуть его дрему.

«А ведь мы плывем, — не то думал, не то чувствовал Денис. — Похоже, что я сейчас на плоту и нас несет. И сквозь нагретое дерево осязаешь этот теплый поток. А все оттого, что уткнулся в бабье плечо, которое пахнет не то молоком, не то сеном, но то просто утренним полем. А может быть, пахнет совсем другим. Чем-то давным-давно ушедшим. Пылью на Амбарной площади в Мценске, ветерком с Орлика или Цона. Но кто сказал, что сибирские цветы не пахнут? Все имеет свой запах, свой цвет и голос. Сейчас мне так много слышно всего… И это «реп-реп», и чей-то ответ, и скрип колодезного журавля. Когда-то ты так же слышал всхлип самой первой весенней капли. Ты даже мог ему подражать. И вою ветра тоже. И колокольному звону. Но годы смешивают все звуки в один темный неясный гул, так же как смешивают краски и запахи. И все становится неотличимо. Пока не приходит такой рассвет. Со своим рыжим теплым потоком. Который вдруг тебя понесет…» Сквозь дрему он слышал, как женщина напевает, точно баюкает младенца:

Поделиться с друзьями: