Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932
Шрифт:

Е. А. Полевицкой *

Так долог путь: ни вехи, ни приюта… Ушли в века дни русского уюта, Бессмысленно ревет, смывая жизнь, гроза. И вновь к былому тянутся глаза. В чужом театре — остров русской речи. Недвижно замерли склонившиеся плечи. И над рядами реет грустный сон О русской девушке тургеневских времен. Она — предчувствие позорной нашей были… Не ей ли там сквозь сердце меч пронзили? И не она ли — мать, жена, сестра — Горит-трепещет в красной мгле костра? Благословен Ваш нежный образ Лизы! Ее души волнующие ризы Коснулись нас в час ночи грозовой Надеждою нетленной и живой. <1921>

Галоши счастья *

Посвящается

тем, кто мечтает о советской визе

Перед гаснущим камином щуря сонные глаза, Я смотрел, как алый уголь покрывала бирюза. Вдруг нежданной светлой гостьей, между шкафом и стеной, Андерсеновская фея закачалась предо мной. Усадил ее я в кресло, пледом ноги ей покрыл, Дождевик ее росистый на корзине разложил… Лучезарными глазами улыбаясь и маня, Фея ласково спросила: «Что попросишь у меня?» В сумке кожаной и грубой, — уж меня не проведешь,— Угадал я очертанья старых сказочных галош: Кто б ты ни был, резвый мальчик или сморщенный старик, Чуть надел их, все что хочешь, ты увидишь в тот же миг… «Фея, друг мой, вот газеты… чай и булки… Будь добра: Одолжи Галоши Счастья, посиди здесь до утра!» И пока она возилась, вскинув кудри над щекой,— Предо мной встал пестрый город за широкою рекой: Разноцветные церквушки, пятна лавок и ларьков, Лента стен, собор и барки… Ах, опять увижу Псков! Влез в галоши… Даль свернулась. Шпалы, ребра деревень… Я на площади соборной очутился в серый день.
* * *
По базару вялым шагом, как угрюмые быки, Шли в суконных шлемах чуйки, к небу вскинувши штыки. Дети рылись в грудах сора, а в пустых мучных рядах Зябли люди с жалким хламом на трясущихся руках. «Возвратились?» — тихо вскликнул мой знакомый у ворот, И в глазах его запавших прочитал я: «Идиот». «Батов жив?» — «Давно расстрелян». — «Лев Кузьмич?» — — «Возвратный тиф».— Все, кого любил и знал я, отошли, как светлый миф… Ветер дергал над Чекою палку с красным кумачом, На крыльце торчал китаец, прислонясь к ружью плечом, Молчаливый двор гостиный притаился, как сова, Над разбитою лампадой — совнархозные слова… На реке Пскове — пустыня. Где веселые ладьи? Черт слизнул и соль, и рыбу, и дубовые бадьи… Как небритый старый нищий, весь зарос навозом вал, Дом, где жил я за рекою, комсомольским клубом стал. Кровли нет. Всех близких стерли. Постоял я на углу — И пошел в Галошах Счастья в злую уличную мглу. Странно! Люди мне встречались двух невиданных пород: У одних — избыток силы, у других — наоборот. Ах, таких ужасных нищих и таких тревожных глаз Не коснется, не опишет человеческий рассказ… У пролома предо мною некто в кожаном предстал: «Кто такой? Шпион? Бумаги!» Вскинул нос — Сарданапал! Я Галоши Счастья сбросил и дрожащею рукой Размахнулся над безмолвной, убегающей рекой.
* * *
На столе письмо белело, — потаенный гордый стон, Под жилетною подкладкой проскользнувший за кордон. Фея — вздор. Зачем датчанке прилетать в Passy ко мне? Я, отравленный посланьем, в старый Псков слетал во сне. <1924>

Соловьиное сердце *

Памяти П. П. Потемкина

Соловьиное сердце — смешное и хрупкое чудо… Потолочная плесень вдруг вспыхнет восточным ковром, Ветер всхлипнет за вьюшкой, но в ветре — кто знает откуда? — Невидимка-органчик веселым звенит серебром. Ты давно им владел — андерсеновским старым секретом… Каждый грязный кирпич освещая бенгальским огнем, Был ты в каждом движенье беспечным и вольным поэтом И не сделал Пегаса своим водовозным конем. От обломовских будней, пронизанных питерским гноем, Уходил ты на волю сквозь створки волшебных дверей: Полотер ярославский был русским твоим Антиноем, И лукавый твой сад был шаров разноцветных пестрей. Так запомнился крепко рисунок твой сочный и четкий: И румянец герани и толстый ворчун-голубок… Нахлобучивши шляпу, смотрел ты с усмешкою кроткой, Насмотрелся и создал лирический русский лубок. Муза в ситцевом платье была вне парнасских канонов, Не звезда ль Беранже излучала повторно свой свет? Но не понял никто из журнальных маститых Катонов, Что беспечно прошел мимо нас настоящий поэт. А потом… а потом и без слов нам все это известно. Рев войны, кумачовый пожар… Где былая, родная герань? Дом сгорел… На чужбине пустынно, и жутко, и тесно, И усталый поэт, как в ярмо запряженная лань. Надорвался и сгинул. Кричат биржевые таблицы… Гул моторов… Рекламы… Как краток был светлый порыв! Так порой, если отдыха нет, перелетные птицы Гибнут в море, усталые крылья бессильно сложив. <1926>

«Тургеневские

девушки в могиле…» *

Тургеневские девушки в могиле, Ромео и Джульетта — сладкий бред… Легенды и подкрашенные были,— Что нам скрывать — давно простыл их след!
Мир фактов лют: в коннозаводстве красном Аборты, сифилис, разгул и детский блуд, Статистикой подсчитаны бесстрастной, Давно вошли в марксистский их уют… С их хлевом не сравним мы заграницу: Вуаль здесь гуще, сдержаннее жест — А впрочем, друг, переверни страницу И посмотри внимательно окрест… <1926>

ЭМИГРАНТСКИЙ УЕЗД *

Диана *

По берлинской безумной улице, Где витрины орут в перекличке, Где солдат безногий у стенки сутулится, Предлагая прохожим спички,— Там, играя зрачками, с цепочкой вдоль чрева, Пролетает новейший продукт, Экзотический лодзинский фрукт, Ева Кранц, тонконогая дева. Макароны цветной бахромы Вьются в складках спадающей с ног кутерьмы… Узел кос — золотистей червонца,— Разве перекись хуже, чем солнце? На губах две сосиски пунцовой помады, Сиз, как слива, напудренный нос, Декольте — модный плоский поднос, А глаза — две ночные шарады: Мышеловки для встречных мужчин,— Эротический сплин все познавшей наяды, Или, проще сказать, атропин, А в витрине ее двойники, манекены из воска, Выгнув штопором руки над взбитой прической, Улыбаются в стильных манто На гудки вдаль летящих авто… Ева Кранц — деловой человек — В банк: свиданье, валюта и чек, В ателье красоты: маникюр и массаж, В магазины: подвязки, шартрез и плюмаж, Карандаш, выводящий усы, Рыжий шелк для отделки лисы, Том Есенина «Красный монокль» И эмалевый синий бинокль… Столько дел, столько дел! А навстречу оскалы мужчин, Гарь бензина, шипение шин И двухструйный поток расфуфыренных тел. На углу обернулась: «Ах, Жорж?!» Подбегает поношенный морж, Сизобритый, оттенка почти баклажана, Перетянут под мышками вроде жука, Попугайский платок из кармана, А глаза — два застывших плевка… Посмотрите на Еву: Брови — вправо, ресницы — налево, Бедра томно танцуют канкан, Рот — коварно раскрытый капкан… Берегись, баклажан!..
На берлинской безумной улице, Где витрины орут с рассвета, Где солдат у стенки сутулится — Вы, конечно, видали все это. <1922>

Голос обывателя *

В двадцать третьем году, весной В берлинской пивной Сошлись русские эмигранты: «Наемники Антанты», «Мелкобуржуазные предатели» И «социал-соглашатели»… Тема беседы была бескрайна, Как теософическая тайна: Что такое эмиграция? Особая ли нация? Отбор ли лучших людей? Или каждый эмигрант злодей? Кто-то даже сказал На весь зал: «Эмигранты — сплошь обыватели!» А ведь это страшней, чем «социал-соглашатели». Прокравшийся в зал из-под пола Наканунский Лойола, Предложил надеть на шею веревку И вернуться в советскую мышеловку,— Сам он в силу каких-то причин Возлюбил буржуазный Берлин. Спорящих было — двенадцать, Точек зрения — двадцать, Моя, двадцать первая, самая простая, Такая: Каждый может жить совершенно свободно, Где угодно. В прежнее время — Ногу в стремя, Белье в чемодан, Заграничный паспорт в карман, Целовал свою Пенелопу И уезжал в Европу. В Аракчеевской красной казарме Не так гуманны жандармы: Кто откупался червонцем, Кто притворялся эстонцем, Кто просто, сорвавшись с цепи, Бежал сквозь леса и степи… Тысячам тысяч не довелось,— Кое-кому удалось… Это и есть эмиграция, Цыганская, пестрая нация. Как в любой человеческой груде В ней есть разные люди: Получше — похуже, Пошире — поуже, Но судить нам друг друга нелепо, И так живется, как в склепе… Что касается «завоеваний революции», О которых невнятно бормочут иные Конфуции, То скажу, как один пожилой еврей (Что, пожалуй, всего мудрей): Революция очень хорошая штука,— Почему бы и нет? Но первые семьдесят лет — Не жизнь, а сплошная мука. <1923>
Поделиться с друзьями: