У пирамиды
Шрифт:
Смерть графомана не делает его поэтом.
Любовь отменяет иерархии. Какое мне дело, что поэт X — как «явление» или как что угодно — больше поэта У, если у поэта У есть стихи, которые я люблю так сильно, как ничего не люблю у X? У Ивана Елагина, например, есть несколько стихотворений такой пронзительной беззащитности, такой безоглядной нежности и отваги, такого чистого звука… что они, во-первых, перекрывают для меня всю ту массу средних стихов, которые, к несчастью, тоже есть у него, во-вторых — снимают вопрос о рангах. Елагин, скажете вы, поэт не первого ранга, не первого ряда? Вот уж что совершенно не важно… Это ведь он написал «Наплыв», он написал «Звезды», он написал «Передачу». Это его строки «Все города похожи на Толедо, когда глядишь на них с горы сквозь рощу, как будто входишь в полотно Эль-Греко», его стихи «Отпускаю в дорогу, с Богом! отдаю тебя всем дорогам…», лучшие, может быть, ну, не лучшие, так из самых лучших прощальных стихов, стихов о прощании, стихов о прощении… Чего еще
VII
Об одном афоризме Новалиса
«Wir suchen "uberall das Unbedingte und finden immer nur Dinge.» Так сказано у Новалиса — афоризм, которым не случайно, конечно, открывается «Цветочная пыль» («Bl"utenstaub», 1798), небольшое собрание фрагментов, одно из двух, опубликованных самим автором (все прочие, вполне бесчисленные фрагменты были изданы, как известно, уже после его смерти). «Мы ищем повсюду безусловное, а находим (всегда) только вещи». Перевод совершенно верен, буквально точен — и бесконечно далек от оригинала. Эта простая мысль, просто выраженная, теряет по-русски свое острие, свою внутреннюю перспективу и как бы глубинное свое измерение. Но самая невозможность (адекватного) перевода этой простой фразы с немецкого на русский предоставляет нам некую возможность; попробуем ею воспользоваться.
«Wir suchen "uberall das Unbedingte und finden immer nur Dinge.» В сущности, это игра слов (по-русски, в том-то и дело, непередаваемая). Das Unbedingte (безусловное) и Dinge (вещи), этимологически связанные друг с другом, образуют пару очевидных противоположностей. В самом деле, Ding (вещь) ясно слышится в das Unbedingte (безусловное), причем приставка Un- (без-) делает второе как бы отрицанием первого. Острие и перспектива, собственно — афористичность афоризма, и заключаются, конечно, в этом созвучии, в этой самим языком подсказываемой оппозиции. Мы ищем das Unbedingte, мы находим, увы, только Dinge. Мы ищем безусловное, мы находим… Соответствующая игра слов, решительным и характернейшим образом изменяющая, однако, смысл всего высказывания, звучала бы по-русски так: «Мы ищем повсюду безусловное, а находим (всегда) только слова».
Слова и вещи, следовательно… Безусловное, в немецком, как противоположность вещам, безусловное, в русском, как отрицание слов… Какие выводы сделаем мы из этого? Прежде чем делать выводы, посмотрим, каким образом das Unbedingte (безусловное) вообще ухитрилось произойти от Ding (вещь). Что оно происходит от das Bedingte (условное, обусловленное), восходящего, в свою очередь, к прилагательному bedingt (условный, относительный), а от него к глаголу bedingen (обусловливать, делать возможным, быть предпосылкой), к каковому восходит, разумеется, и существительное Bedingung (условие), ясно само собой и трудностей не представляет. Но каким образом (еще раз) все это произошло от Ding (вещь)? Ding (или Thing) называлось у древних германцев их народное собрание, суд, если угодно: вече, «тинг», на котором обсуждали они свои древнегерманские дела. Изменяясь с течением времени, Ding (Thing) стало означать то, что обсуждалось на этом собрании, предмет обсуждения (переговоров, судебного разбирательства…), дело в юридическом смысле. Отсюда, как легко видеть, было уже недалеко до вообще всякого дела, предмета, вещи. (Сходно, кстати, происхождение французского chose, «вещь», от латинского causa, «судебное дело», вообще «дело», «причина»). Однако не только Ding в значении «вещь» произошло от Ding (Thing) в значении «собрание; предмет обсуждения», но и глагол bedingen (первоначально просто dingen) с исконным значением «обсуждать, вести переговоры о чем-то, договариваться, уславливаться в чем-то», постепенно расширившимся до «обусловливать, быть условием, причиной чего-либо». А от него пошло уже и все остальное, и прилагательное bedingt, и существительное Bedingung. Само же слово Ding (Thing), как, к немалому нашему изумлению, выяснили мы с помощью этимологического словаря, происходит от корня ten, до сих пор отзывающегося в немецком глаголе dehnen, «тянуть, растягивать», и родственного латинскому tempus, «время». Thing, произойдя от ten, и означало, уже в самой глубокой глубине веков, то, что растягивается, длится, тянется, то есть — время, промежуток времени. На этом не успокоившись, стало означать оно момент времени, дату и срок, время, назначенное для собрания, суда и веча. Затем уже само вече, само собрание, сам суд. Нет, может быть, на всем белом свете, ничего увлекательнее этимологии.
Таким образом, вещь (Ding) в немецком как бы условна, связана с условиями, переговорами, договорами, приговорами, судами, сужденьями, обсужденьями… связана, больше того и по самому происхождению своему, с временем, с «преходящим»… и во всяком случае, противоположна безусловному. Наоборот: безусловное противоположно вещам, следовательно — невещественно, и, по крайней мере в самом языке, не противоположно словам (Worte). Не так, разумеется, в русском. Слова, не вещи, противоположны безусловному. Безусловное — по ту сторону слов, и мысль изреченная есть ложь… Значит ли это, что русские вещи, вообще и всегда, безусловны? Не значит. Решимся ли мы утверждать, например, что русскому — сознанию? мироощущению? — более, чем немецкому, свойственно то, описанное и, можно сказать, воспетое (немцем) Шопенгауэром, эстетически-созерцательное отношение к вещам, которому они (вещи) открываются в безмолвной их — безусловности? Нет, не решимся. Предпочтительнее кажется нам другой ход мысли.
Этимология русского слова «вещь» не ясна, и мы ее оставим в покое. Но ясно, во всяком случае, что вещь ассоциируется у нас с веществом, к вещи и восходящим; вещество же есть нечто изначально-стихийное, исконно-элементарное, как-то связанное с самими основами бытия. Владимир Даль в своем словаре хоть и определяет вещество (материю) как противоположность существу (духу), а все-таки вещество, уже по самому
своему звучанию, ближе к существу, чем просто материя. Вещественное — существенно… И все-таки — выводы? Какие выводы сделаем мы из всего этого и будем ли вообще делать какие-нибудь? С выводами, как известно, торопиться не следует. Не следует и преувеличивать значение этимологии. Противоположность безусловному не помешала, в конце концов, немецкому Ding превратиться у Канта в Ding-an-sich (вещь-в-себе), в (очевидно безусловную, хотя и непостигаемую) сущность, противоположную (множеством всяких условий, пространством, в частности, и временем, например, обусловленному) явлению. Мы не настаиваем, таким образом, ни на выводах, ни даже на предпосылках. Ниже- и вышесказанное ни на какую окончательность не претендует и уж к — безусловности, во всяком случае, не стремится. Но не преувеличивая значение этимологии, не следует и преуменьшать его. Язык сказывается в том, что мы говорим (вот пример тавтологии); слова и понятия существуют в нем (как известно, опять-таки…) не сами по себе, но вместе со своими возможными связями, ассоциациями, оппозициями, очевидным образом влияющими если не на «содержание», то по крайней мере на оттенки самих наших мыслей, на подразумеваемое в них.Потому еще раз: слова в немецком безусловному не противоположны, противоположны безусловному — вещи. Не отсюда ли (нет! не отсюда) — но не предрасполагает ли все это, говоря вообще, к «идеализму»? Wir suchen berall das Unbedingte und finden immer nur Dinge… Мы ищем повсюду das Unbedingte; в вещах (Dinge) мы не найдем его. И если не найдем в вещах, то не найдем ли — в словах? В словах и мыслях, сочетаниях слов и мыслительных построениях, в идеях и идеалах, в идеальных конструкциях? Наоборот: не подсказывает ли нам русский язык сомнение в такой возможности? Мы ищем безусловное; мы тоже ищем его повсюду; мы знаем, во всяком случае, что в словах его не найти. Скорее уж найдется оно в вещах, в исконно-вещественном, изначально-существенном, в той пропасти стихийно-элементарного, в которую Россия и бросается с поражающим непредвзятого наблюдателя постоянством.
Отвергнутый жених, или Основной миф русской литературы XIX века
Это история, которую все мы знаем: Он, молодой дворянин, часто «денди», часто «разочарованный» денди, как правило «мыслящий человек», мучимый «рефлексией» и отмеченный «гамлетовской» бледностью, появляется вдруг — всегда вдруг — в какой-нибудь деревенской глуши, в сельской идиллии. Он приезжает или прямо из Петербурга, или, реже, из Москвы, иногда из-за границы; во всяком случае, он «из столицы». И что же происходит в этих идиллических декорациях? Ну, конечно, он встречает ее, совсем молоденькую, более или менее «наивную» деревенскую девушку, редко крестьянку, как правило, барышню из соседней усадьбы, воплощающую в себе что-то сельски-невинное, «народное», «душевное», «русское». Как заканчивается эта история? История заканчивается плохо. Он ли в нее, она ли в него влюбляется, хочет или не хочет он на ней жениться, в конце концов ничего у них не выходит. Никакого хэппи энд'а — расставание, разочарованье, отчаянье.
Это не сюжет «Евгения Онегина», это что-то более общее, общая, если угодно, схема русского романа 19-го века — впрочем, впервые и с отчетливостью, с тех пор не превзойденной, в «Евгении Онегине» воплотившаяся (почему мы и считаем его как бы «первым» русским романом). Впервые воплотившись в «Онегине», она с тех пор не уставала искать и находить для себя все новые воплощения. Зачем ей это было нужно? А затем, скажу сразу, что таким образом литература разыгрывала в своих декорациях важнейший конфликт и основную оппозицию всего Петербургского периода русской истории. Не просто разыгрывала, но, разыгрывая, искала из него, конфликта, выход, ее, оппозиции, разрешение. Не нашла, скажу сразу и это.
Схема эта повторяется в русской литературе 19-го века с настойчивостью необыкновенной. Мы находим ее у Лермонтова и у Толстого, у Гончарова и у Тургенева — ограничимся этими именами — с неизбежными, конечно, вариациями, и тем не менее легко узнаваемую у них всех. Само по себе это еще не большое открытие. Мы ведь еще в школе учили, что есть «Онегин» и «Татьяна», «лишний человек» и «идеал русской женщины» — «типы», как говаривали в 19-ом веке, — что за Онегиным идет Печорин, а там, глядишь, Рудин и Наталья, Лаврецкий и Лиза в «Дворянском гнезде». Так что, может, и не стоит ворошить это старое дело? Может быть, и не стоит, а все-таки спросим себя — почему? Почему эта схема и этот конфликт повторяются с такой настойчивостью? Что это значит? О чем свидетельствует?
Как правило, эта общность в построении сюжета просто констатируется, но никак не объясняется — или же говорится о влиянии «Онегина» на дальнейшее развитие русского романа. Так Юрий Лотман (ограничимся этим одним примером) показывает, как онегинский сюжет в процессе дальнейшего развития русского романа расходится на две, впрочем — вновь и вновь пересекающиеся линии, из которых одна тематизирует конфликт между «онегинским» героем и героиней, восходящей к Татьяне (причем, как отмечает Лотман, «тургеневская версия романа онегинского типа настолько прочно войдет в русскую традицию, что станет определять восприятие и самого пушкинского текста»), [2] другая же восходит к «мужскому» конфликту «Онегин — Ленский». При этом тот или иной автор может, конечно, и переходить с одной линии на другую. Все это вместе понимается как «пути усвоения онегинской традиции».
2
Лотман Ю. М. Роман в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Спецкурс. Вводные лекции в изучение текста. Тарту 1975. Цит. по: Лотман Ю. М. Пушкин. СПБ 1995. Стр. 458.