Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Услады Божьей ради
Шрифт:

Как трудно описать эпоху, все сказать, точно передать цвет и специфику определенной общественной группы и поколения! Не слишком ли поверхностен мой рассказ об этом достаточно ограниченном, совсем узком круге людей, которых мне хотелось бы оживить перед вашим взором? В Плесси-ле-Водрёе еще почти ничего не происходило, а в мире уже заметно было какое-то движение. Из Нью-Йорка приходили письма от Жака, из Сен-Тропе или из департамента Ло — от Урсулы, время от времени в почтовом ящике обнаруживалась открытка от Клода из России или из Китая, открытка от Филиппа из Нюрнберга или Рима. Вечером, перед ужином, семья собиралась вокруг радиоприемника. Мы узнавали об изменениях в правительстве, о победе Народного фронта, потом об отставке Леона Блюма, о переменах на фронтах в Испании, об аннексии Австрии, о передаче гитлеровской Германии Судетской области, а до того — об оккупации Германией Рейнской демилитаризованной зоны и об убийстве в Марселе короля Югославии и Луи Барту. Дедушка, как прежде, покачивал головой и вспоминал о Жаке Бенвиле, его любимом историке, который все это предвидел. До этого мы долгое время получали «Консерватёр» и «Газетт де Франс». К описываемому моменту они уже прекратили свое существование. Пьер и Жак читали «Тан» и «Журналь де деба», Филипп — «Аксьон франсез», вся семья — «Фигаро», где точно отражались демографические перемещения в той среде, с которой мы оба были связаны. Клод читал «Юманите». Больше того, он туда писал. Но мы этого не знали. Или, может быть, знали, но просто хотели не знать. Между Парижем и Плесси-ле-Водрёем существовал постоянный обмен визитами: одни приезжали, другие уезжали. Разговоры велись о политике, но также и о театре, о литературе, о спорте, много было светских пересудов, в том числе и о балах — о последних балах, как мы выражались. Мишель Дебуа и Жак рассказывали об Америке и баснословных состояниях богачей. Кризис уже ушел в прошлое. Рузвельт и его программа «New Deal» перестроили капитализм на либеральной основе, которая моему деду казалась чем-то находящимся на грани с социализмом. Все, что я рассказывал о велогонках «Тур де Франс» и о субботнем часовщике,

развивалось все по тому же сценарию. В 1936 году — Сильвер Маэс. В 1937-м — Лалеби. В 1938-м — Бартали. И опять Сильвер Маэс в 1939 году. А вот г-н Машавуан умер. Его место занял сын, брат того мальчика, что утонул в одном из притоков Сарта. К нам приходил высокий молодой человек с печальным взором, но явно более дерзкий, чем казался, и наверняка столь же нахальный, сколь незаметным был его отец: он сумел сделать ребенка Жаклине, дочери кухарки, хорошенькой блондиночке, мечтавшей жить в Париже. Этот случай тоже занимал нас какое-то время. В моей памяти он неразрывно связан с Мюнхенскими соглашениями, поскольку в один и тот же день мы узнали о переносе срока войны и о беременности Жаклины.

Очень важные вещи происходили, как всегда, вперемежку с второстепенными. Мелкие неприятности, досадные и обидные происшествия, успехи на поприще тщеславия касались нас не меньше, а порой и больше, чем страшные катастрофы и крупные события, которые потом вошли в исторические книги в виде выдающихся дат, телеграмм, встреч или статистических данных, в которых нам лишь с большим трудом удается узнать медленный ход нашей тогдашней повседневной жизни. Я не раз вспоминал здесь войну в Испании и приход к власти Народного фронта. Но ведь я пишу не историю. Я рассказываю историю моей семьи. Правда, эта частная хроника не раз пересекается с бурными событиями истории, она их выражает и отражает, некоторым образом содержит их в себе и вместе с тем является их частью. Слова Мальро о том, что в XX веке история присутствовала больше, чем в любом другом веке, здесь справедливы как никогда. Если я много говорил о Филиппе и Клоде, то это потому, что, как мы поймем позже, они по-своему вводили в наши семейные традиции, в повседневную жизнь, если хотите, мировые события той эпохи. Когда вспыхнула война в Испании, оказалось, что она уже давно незаметно назревала в сознании нашей семьи. После первых же орудийных выстрелов Клод и Филипп быстро нашли каждый свой лагерь. Филипп выбрал фашистский порядок, традицию, армию, генерала Санхурхо и генерала Франко. Клод — братство, народ, социальную справедливость и равенство. В этот век — посредственный, лишенный величия, зараженный декадентством, цепляющийся за комфорт и обреченный на радикал-социализм, который был ненавистен им обоим, — оба они нашли за что умирать. За коммунизм и против него. Заживо погребенные священники и изнасилованные монахини ответили за бомбардировки мирных деревень и городов самолетами Гитлера и Муссолини. Клод написал письма Мальро, Хемингуэю, Мориаку, Бернаносу, который уже вынашивал тогда свои «Большие кладбища под луной». Он вступил в компартию. Филипп восклицал: «Да здравствует смерть!» Человеку, оказавшемуся на стыке семьи и современной эпохи, это тоже могло показаться выходом — своеобразное величие в небытии. Позже мне приходила мысль, что некоторые пассажи из Монтерлана о бесполезном служении или о рыцарях из небытия могли бы послужить девизом для Филиппа. Он тоже более или менее осознанно совмещал христианство и язычество, безразличие и привязанность к определенным ценностям, культ смерти и любовь к жизни. В одно прекрасное утро 1936 года мы узнали, что Клод и Филипп уехали. Причем уехали вместе. Проехали всю Францию. Вместе отобедали в каком-то бистро в Тулузе и оттуда послали дедушке открытку, подписанную обоими. В ней они сообщали о своих намерениях. Над своей подписью Клод написал: «No pasar"an». А Филипп над своей подписью возразил: «Pasaremos». После чего они расстались. Перебрались в Испанию, и каждый поехал к своим. Филипп с полковником Маскардо заперся в толедском Алькасаре. Причем и там, в осажденной крепости, он ухитрился разыскать каких-то молоденьких женщин и соблазнил их. Клод же сражался в интернациональных бригадах в Сиерра-де-Теруэле. Несколько дней он провел в замке герцога Альбы, реквизированном и занятом ополченцами из Мадрида. Приблизительно в 1926 году там по приглашению герцога жили неделю или две Пьер и Урсула. Клод увидел там ту же мебель, те же великолепные картины, о которых ему говорил брат, того же гигантского медведя, держащего в лапах тот же поднос, правда пустой, для визитных карточек, и ту же старую кухарку-андалузку, не пожелавшую бежать с хозяевами. В газетах «Голуа» и «Фигаро» после сообщений о предстоящих свадьбах и о вечерах в салоне тетушки Габриэль после — и до — всех фотографий балов в «Вог» и в «Харпере Базар», наша фамилия несколько раз появлялась, вызывая неоднозначные отклики в рубрике о боях. «Пари-суар» опубликовала на первой полосе довольно длинный материал на три колонки под кричащим заголовком «Братья-противники».

Во всей этой истории самым удивительным была реакция дедушки. Для него глава семьи был выше партизана. Тем, кто спрашивал его о Филиппе и Клоде, он отвечал спокойно и без особого волнения, как если бы речь шла о рутинной поездке на охоту, или о необычном туристическом походе, или о рискованной конной скачке: «Да, двое из моих внуков уехали в Испанию… Но они — в разных местах». Разумеется, дедушка не был на стороне республиканцев. Как вы хотите, чтобы не взволновалось сердце старого монархиста, воспитанного и прожившего всю жизнь в презрении к Республике, когда Филипп ему писал, что рядом с ним карлисты идут в бой с традиционным кличем: «За Бога и за короля»? Но вот что больше всего ему нравилось, так это война на свою веру, то, чем он всегда восхищался, чего ему так не хватало с детских лет, протекших при Второй империи. Дед видел, что у Клода есть по крайней мере нечто общее с теми покойниками, которых он отверг: он — человек веры. Другой веры. Но все-таки веры. Дед не любил республиканцев, но и не солидаризировался с экстремизмом франкистов. Человек; столько времени в меру своих сил боровшийся против безбожной школы, против либеральной парламентской демократии, в конце жизни нашел естественным, что двое из его внуков оказались в противостоящих лагерях. Время и с ним проделало свою работу. Он говорил себе и нам тоже, что мы живем не в конце XIX века и не в начале XX. Он старался по возможности сохранять равновесие в оценке и Клода, и Филиппа. Ни разу ему не пришла в голову мысль отречься от Клода или осудить его. Он видел в своих внуках потомков арманьяков и бургиньонов, католиков и протестантов, своего двоюродного прадеда Франсуа, послужившего и в русской армии при Суворове и Кутузове, и в австрийской у генерала Мака, и в прусской при Гогенлоэ, и своего двоюродного деда Армана, полковника наполеоновской гвардии.

Филипп был ранен в руку. Но оба вернулись вовремя и после одной войны занялись подготовкой к другой. Волосы тети Габриэль, их матери, густо тронула седина. Потом довольно скоро голова ее стала совсем белой. Она перестала устраивать праздники, маскарады и вернисажи авангардистов, которых разбросало по всем сторонам света. В 1936 году для нее наступил сезон тревоги, который закончился лишь в 1945 году. В глазах семьи Клод и Филипп прошли специальное, быть может, суровое обучение в школе прикладной военной науки, где было и внутреннее соперничество, и серьезный риск, но тяжелых последствий избежали, словно это были соревнования по гребле между командами Оксфорда и Кембриджа или старинный рыцарский турнир. Они сражались за свои убеждения, за победу того, во что они верили. По мнению моего деда, утратившего за последние сто пятьдесят лет все резоны для энтузиазма, внуки поступили правильно. Мне кажется, что дедушка, бодро разменявший девятый десяток, немножко завидовал им, главным образом потому, что в этот век всеобщего упадка они сумели найти повод для того, чтобы сражаться, да еще один против другого. Одним из гениальных свойств нашей, не отличающейся большими талантами семьи было умение продолжать достойно жить внутри катаклизмов, умение находить общий язык с ними, не опускаясь до низкой трусости, и даже навязывать им правила хорошего тона. Клод и Филипп по-своему возродили какие-то надежды и страсти, двигавшие их предками и бросавшие их то на берега Рейна, то в Ломбардию, а то и к Гробу Господню. «Замечательно, превосходно». — Такая реакция была хорошим знаком здоровья нашего семейства.

Разумеется, после их обеда в Тулузе у Клода и Филиппа выпадало мало возможностей встречаться по-дружески. Так вот однажды дедушка взял да и пригласил их обоих приехать повидаться со всей семьей в Плесси-ле-Водрёй. Но самое удивительное это то, что они приехали. И после стольких смертей и ненависти они спокойно пили чай за каменным столом, под липами замка. Ни тот, ни другой не отказались от главного в своих убеждениях. Филипп по-прежнему верил в вождя, в кровь, в землю и отечество, а Клод — в пролетариат без границ, в его постепенное обнищание под гнетом прибавочной стоимости. Ну да так ли уж это важно. Там были Анна-Мария, и Жан-Клод, и Бернар, и тетушка Габриэль, и Жюль, слегка ошеломленный. И Пьер, и Жак, разумеется. И я. И еще кузина Урсула, приехавшая из департамента Ло, чтобы поприсутствовать на празднике вместе с Пьером. Кажется, именно в тот день мне впервые пришла в голову мысль написать что-нибудь об истории нашей семьи, моей бедной старой семьи, старой и дорогой моей семьи. Я как сейчас слышу слова деда, стоящего, опершись руками о каменный стол: «Дети мои, — сказал он, — я рад, что вы вернулись. Дела идут неважно. Мне говорили, что господин Гитлер, который возомнил себя Бисмарком и императорским генеральным штабом в одном лице, хотя у него для этого нет ни таланта, ни стати, хочет нанести нам очередной удар под Седаном и в Бельгии. Вы правильно сделали, что прошли нужную подготовку. Но теперь надо, чтобы вы помирились». Лучше сказать было просто нельзя. Все время отставая от событий, он порой их опережал. Я совершенно уверен, что слышал собственными ушами, как он утверждал в ту пору, когда все восхищались «линией Мажино», что все решится, как всегда, между Бельгией и Арденнами. Филипп был слегка озадачен. Но он пожимал всем руки, совсем как на тех из висевших в нашей бильярдной и в библиотеке старинных картинах, где изображались волнующие сцены. История как-то уж чересчур озадачивала его своими противоречиями. Он только что воевал на стороне немцев, и вот теперь ему предстояло воевать против них. Ну и что! На протяжении многих веков смена союзников была чуть ли не профессией королевской

семьи и нашей тоже. Филипп был фашистом, это верно. Но он был националистом. Ему и карты как никому другому в руки, чтобы сражаться с теми же самыми немцами, которыми он так восхищался. И даже Клод, более мрачный, чем когда бы то ни было, из-за плохих новостей из Испании, стоявший, скрестив руки, в углу, чуть в стороне от остальных, с легкой презрительной миной на лице, одобрительно качал головой. Он еще находился в том возрасте, когда верят в героизм. Однако в дальнейшем и ему предстояло столкнуться с весьма и весьма значительными противоречиями.

В честь возвращения двух воинов, двух блудных сынов пили шампанское. Мы давно с неприязнью относились к девизу «Родина в опасности», но по иронии судьбы именно он — хитрая история здорово подшутила над нами — соединил наконец в одном лагере братьев-противников. Был тихий вечер, погода стояла дивная, и мы сидели молча, чтобы лучше видеть наш старый дом, погружавшийся в ночную мглу.

V. Отсрочка

Вы, наверное, помните, читатель, те тревожные годы, когда Даладье и Чемберлен делали все, что могли, то есть очень мало. Обменяв тысячи и тысячи людей и квадратных километров на хрупкий мир, они, к великому своему удивлению, выходя из самолета, были встречены радостными приветствиями толпы. Нация с песнями вступала в период отсрочки. Облегченно вздохнув, закрыв глаза и заткнув уши, люди наслаждались собственной трусостью. Шляпа Даладье и зонтик Чемберлена весили совсем немного по сравнению с созданными за четыре года фанатизма — причем не без помощи наших родственников Круппов — танками и самолетами, созданными вопреки требованиям Версальского и других договоров. В мире появилось нечто неожиданное: сила. Мы были, может быть, и правы, но не были сильными. А право без силы… Пока Народный фронт обещал обрадованным французам право на счастье и отдых, Гитлер предлагал немцам массированные бомбардировки и танковые прорывы.

В те годы дети очень любили сентябрь. Как только кончались летние каникулы, из казарм выходили солдаты, и тут уж детей в школу было не загнать. Повсюду царило тревожное волнение, пока еще не лишенное привычных удобств и даже приятно будоражившее воображение юношей. Голова шла кругом у нас у всех. Огромные заголовки в «Пари-суар», атаки Гитлера по субботам в самом начале неприкосновенных для англичан уик-эндов были для нас чем-то вроде возбуждающего наркотика. У всех было ощущение, что нас уносят уже запрограммированные где-то вихри истории, что придавало жизни необъятные пропорции. Мир оказался как бы вовлеченным в грандиозную игру, полную неопределенности и риска.

Мы одного особенно боялись, как и миллионы других французов. Единственного, что не реализовалось. Это были газы. Помните? С тех давних пор произошел такой прогресс, что химическая война сегодня никого не пугает. Но в те годы она занимала огромное место в наших страхах. Но будущее всегда отличается от наших опасений: иногда оно оказывается хуже самых мрачных предсказаний. Не боясь показаться пристрастным, скажу, что ни одно сменявшее друг друга правительство Франции не смогло предусмотреть ничего сколько-нибудь серьезного. Единственное, что они предусмотрели, оказалось бесполезным. Я имею в виду противогазы. Их имели все. У каждого на боку висел свой противогаз в серой продолговатой коробке, делавший нас всех в течение трех месяцев похожими на нелепых собирателей гербариев эпохи апокалипсиса. Где они сегодня, эти миллионы противогазов, ставшие такими же верными приметами своего времени, как танго и зонтик от солнца? Исчезли, канули в небытие, причем не только как свидетели ушедшего прошлого, но и не осуществившегося будущего. Поскольку у нас, к счастью, было достаточно удаленное от Парижа убежище, большая часть семьи дислоцировалась, как мы тогда говорили, в Плесси-ле-Водрёе. Одна лишь Урсула еще несколько месяцев — до наступления немецких войск, до измены тореадора и до снотворных пилюль — оставалась в департаменте Ло. У химического оружия было мало шансов отравить департамент Верхняя Сарта. Разбросанная в годы безумия, разделенная в тревожные времена, тут наша семья оказалась удивительно сплоченной. Между предвоенной эпохой и войной, осенью 1938 года и летом 1939-го, мы воспользовались одной из тех редких передышек, коротким затишьем накануне великой катастрофы, когда судьба порой застывает, словно не решаясь нанести удар и сбросить все в пропасть.

Дети занимались в том же учебном зале, где Жак и Клод, Мишель и я двадцатью годами раньше жадно слушали Жан-Кристофа и его уроки, перевернувшие наш мир. Жан-Кристофа уже не было. У нас не было достаточно средств, чтобы содержать учителя, да и дети никого бы не захотели. Со своими учебниками Кишра и Байи, как близнецы-братья похожими на наши растрепанные словари, они сами разбирались, правда скорее плохо, чем хорошо, с теми же древнегреческими и латинскими авторами, с теми же письмами Корнеля Расину и Вольтера Жану Жаку Руссо, которые изучали и мы. Вообще, глядя на жизнь в Плесси-ле-Водрёе и ее организацию, мы могли при желании питать иллюзию, что изменений произошло очень мало. Что мы состарились, вот и все. Мы постепенно заняли место наших родителей или дедов, мы стали сами себе родителями, а дети заменили нас, чтобы играть те же роли, какие играли мы когда-то, надевая на себя маски детства и отрочества. Мы на ступеньку поднялись, а может быть, опустились в истории этого мира, а другие заняли наше место. Ибо единственное, что прежде всего движется, даже когда ничто не движется, — это неподвижное время, которое ничего не перемещает, а грызет нас изнутри, впихивает в нас наших родителей, их возраст, их усталость и вливает в других нашу молодость, нашу силу, нашу жажду знаний и все то, чем мы были.

Но время не довольствуется только линейными перемещениями, только биологией в движении. Оно смешивает структуры и созвездия, меняет отношения, преобразовывает перспективы и соотношения сил. Мир все время меняется, поскольку он стареет. Меняется он главным образом потому, что в жизни постоянно нарушается равновесие. Оно нарушается, но его с помощью законов и привычек более или менее искусственно поддерживают. А потом неожиданно, когда не выдерживают нервы и не хватает сил, все здание рушится, рушится из-за революции или войны в ходе социального катаклизма, оставляя после себя, да и то не всегда, лишь воспоминания и мифы. Затем калейдоскоп перестраивается на основе других комбинаций. И начинается новый век, который тоже рухнет в свою очередь, оставив после себя большую славу и много крови. Ужасный и неожиданный конец, в конвульсиях постигший Атлантиду, Крит, Карфаген и античный Рим, Самарканд и империю инков. Старый режим и Прекрасную эпоху нетрудно предвидеть божественному наблюдателю, каковым является историк, видящий все постфактум. В Плесси-ле-Водрёе все еще было совершенно спокойно. Но бездна уже готовилась разверзнуться у нас под ногами.

Чем грешат, причем порой до дури, кинофильмы, пьесы, все книги, романы, исторические труды и даже мемуары вроде этого вот сборника воспоминаний, который вы держите в руках, так это разъятием перспектив, пристрастностью, узостью взгляда. Создается впечатление, что всякий раз речь идет только об одном случайно брошенном взгляде на ту или иную, более или менее надуманную ситуацию, на ту или иную конкретную проблему, на какие-нибудь несколько месяцев, показавшиеся автору модными. Какой, скажите мне, смысл несет в себе роман, рассказывающий любовную историю, если его персонажи существуют вне контекста событий того времени, которые, как каждый это чувствует, играют огромную роль в повседневной жизни? Или, если отсутствуют детали экономического положения действующих лиц, которое определяет — мы знали это и до Маркса, а уж после него тем более — их восприятие действительности и их бытие? Или же как можно в книге по политической или военной истории объяснить то или иное решение, не раскрыв предварительно его биологическую, психологическую и — вслед за Марксом и Фрейдом, — разумеется, сексуальную подоплеку? В жизни каждого в каждый момент важно все: география, история, климат, семья, деньги, может быть, даже кухня, религия, а также детские воспоминания о купании в речке с юной бонной-бретонкой или, скажем, какой-нибудь немецкой фрейлейн. Гениальность Бальзака в том и заключается, что он выкладывает на стол все карты. И если «Страстная неделя», или «Люди доброй воли», или «Мемуары Адриана», или «Гепард» — беру названия наугад — остаются в памяти читателя, то это потому, что в этих книгах оживает целый мир со всем его окружением. Конечно, этот мир не всегда одинаков. В одну эпоху на первом месте стоят деньги. В другую — секс. В третью — искусство или, например, сила. Каждый сразу увидит, под каким из этих знаков описывается, например, эпоха Возрождения, конец XIX века или наше время. Будет ли правильным рассказывать о нашем времени и ничего не сказать о неимоверно большом месте, какое занимает сегодня в жизни физическая любовь и секс, или, рассказывая о Прекрасной эпохе, умолчать о роли денег? В 1938–1939 годы, вплоть до мая 1940 года, а затем — несколько иначе — в период треволнений и надежд, продлившийся до 1945 года, самым главным, доминирующим в жизни каждого была, конечно же, политическая и военная обстановка. Это настолько очевидно, что никому и в голову не придет описывать какую-нибудь драматическую или любовную интригу, развертывающуюся в обозначенное время на Западе, в которой отсутствовали бы война, гитлеризм, борьба между демократией и национал-социализмом. Повсюду, будь то в польской семье, в деревне на юге Франции, на заводе в Уэльсе, в Плесси-ле-Водрёе, человеком, о котором говорили больше всего, был Адольф Гитлер. За какие-нибудь десять лет, оставивших отпечаток на всем веке, он стал привычной фигурой для людей трех или четырех поколений, спутником нашего зрелого возраста, проклятым божеством из мира ночных костров, опьяненной лозунгами молодежи и знамен со свастикой. Подобно диктатору из фильма Чаплина, он держал в руках, словно мяч, земной шар и, прежде чем уронить его или перекинуть товарищу Сталину, предавался с ним диким, поражающим воображение играм, которые, возможно, подвели итог тысячелетиям истории, битв, трубным звукам на утренней заре и классическим победам. В 1939 году Франция была крепостью, — увы, с дырявыми стенами, — осажденной противником. Мы ждали начала штурма. Не питали ли мы, случайно, надежды, что он не начнется? Мы запаслись терпением. Он вот-вот должен был начаться. В Плесси-ле-Водрёе, как и повсюду, сперва царил психоз осажденных. Нас осаждал ефрейтор-австриец, до этого попробовавший себя в живописи. Для нас он был — слушайте, дети! — познаменитее, чем для вас Мэрилин Монро или Брижит Бардо, чем Моше Даян, Нассер или Фидель Кастро. По времени и месту это были два мира, входившие один в другой подобно чередующимся — то розовые, то голубые — русским матрешкам: Плесси-ле-Водрёй, со всеми своими традициями и воспоминаниями, которые я попытался здесь передать, и радикал-социалистическая Франция конца третьего предвоенного периода в жизни нашего дедушки. Так складываются история и людские судьбы.

Поделиться с друзьями: