Услады Божьей ради
Шрифт:
В ходе дискуссий, вызванных этим кризисом, приоткрылась завеса над семейными тайнами, казавшимися навсегда покрытыми толстым слоем молчания о былом. Мы с удивлением узнали, что тетя Маргарита не разводилась. Нет, она не разводилась. Но она, естественно, имела все основания пойти на эту неприятную крайность. Естественно? Почему естественно? Тетя Маргарита была женой дяди Одона. А дядя Одон был одним из членов семьи, павших смертью храбрых в 1916 или в 1917 году. Но все дело в том, что дядя Одон… тетя Маргарита… в общем, дядя Одон… Дядя Одон был гомосексуалистом, вот. И его отец, и братья его, и дяди дали ему понять, что война — это почти единственная возможность для обесчещенного мужчины не вернуться и исчезнуть. Он не вернулся, и его имя было вписано в число погибших со славой на памятнике в Русете, куда дедушка каждый год приходил поклониться, среди трехцветных знамен, правда, не 14 июля, а 2 ноября, в День поминовения усопших, очищенный и освященный накануне, 1 ноября, в День Всех Святых. Дядя Одон умер, спасти честь семьи доверили немецким пулеметам или пушкам, но тетя Маргарита не разводилась. Она стала вдовой, что было намного лучше. А мы даже не требовали от Анны-Марии ни толкать Робера на самоубийство, ни отправить его в Сахару, ни посоветовать ему убить Адольфа Гитлера или Сталина, что, кстати, решило бы одновременно сразу много проблем. Единственное, о чем мы ее просили, — это не
Был у нас и еще один член семьи, для которого лето 1939 года было невеселым, я бы сказал, более мрачным, чем для большинства французов. Это был Клод. В конце августа 1939 года, в самый разгар флирта Анны-Марии, пришла ошеломляющая новость: подписан пакт о ненападении между Сталиным и Гитлером. Еще за два или три месяца до этого Пьер с беспокойством сообщил мало что говорившую нам новость о замене на посту народного комиссара иностранных дел Литвинова на Молотова. Пьер не раз встречался с очаровательным Иоахимом фон Риббентропом, когда будущий министр иностранных дел Германии занимался торговлей шампанским, но совершенно не знал ни Литвинова, ни Молотова. Однако у него сохранились связи в дипломатических и политических кругах, и поэтому он был лучше, чем остальные члены семьи, осведомлен — кстати, это было совсем нетрудно — о том, что делалось в мире. Как только он узнал, что Литвинова сменил Молотов, он почуял опасность. А теперь, когда сообщили о подписании пакта Молотова — Риббентропа, Пьер объявил, что красный занавес поднят и что неизбежность войны теперь стала совсем уж очевидной. Но вот не опустился ли этот занавес еще чуть-чуть больше перед судьбой нашей семьи? Услада Божья осуществлялась способами неисповедимыми и странными. Эти способы все меньше ассоциировались с подвигами Елеазара и все больше с действиями каких-то Молотова, Гитлера, Сталина. Естественно, Анна-Мария плевать хотела и на Сталина, и на Молотова. И на Елеазара, кстати, тоже. Она прогуливалась с Робером вдоль прудов в лесу Плесси-ле-Водрёя. Для нее это были и Неаполитанский залив, и озеро Лаго-Маджоре, и вид на Большой канал с моста Риальто в Венеции, и картина слияния Белого и Голубого Нила в Хартуме, потому что вопреки безумствам истории, вопреки прошлому, до которого ей мало было дела, она там встретила первую в своей жизни любовь. А любовь не любит прошлого. Любовь опрокидывает все и смотрит только вперед, она — враг традиции. Вы заметили, что любовь, в общем-то, играла весьма скромную роль в истории нашей семьи? Смутно мы чувствовали, что она тоже вместе с социализмом и нынешними нравами была способна перевернуть все, что создавалось веками. Любовь демократична. Она стоит на стороне революции. Она и есть революция. Гуляя с Робером по лесным тропинкам, где еще отдавались эхом звуки охотничьих рожков, где еще живы были воспоминания о прошлом, Анна-Мария способствовала не меньше капитала Дрейфуса, Жореса и Жозефа Кайо разрушению прогнивших стен нашего старого дома, чтобы открыть будущему подступы к этой крепости прошлого. Примерно в то же время Жаклина, дочь Марты, кухарки в замке, отчаянно боролась, чтобы сохранить отца маленькому внуку г-на Машавуана, а Гитлер вернул, — ну вот, наконец-то! — ввел, вслед за Судетами, название города Данцига в мировую историю.
Клод страдал. Германо-советский пакт, означавший войну, был встречен в Плесси-ле-Водрёе с каким-то энтузиазмом. Мир был ясен и прекрасен. Нас, вероятно, должны были разбить, раздавить, растоптать в результате этого противоестественного альянса, но зато теперь все наши враги находились в одном и том же лагере, в одном и том же мешке всяких гнусностей и нашего презрения. Филипп почувствовал облегчение, а Клод — отчаяние. Наши сердца бились в тот момент не столько за Францию, сколько за Финляндию, за страну, на которую напали — слава Богу — друзья наших врагов. Наконец-то у нас появилась реальная возможность впервые за долгое время обрести героя, наследника Жанны д’Арк, наследника великого Конде, наследника маршала Сакса Морица Саксонского — младшего брата или старшего — дожа Морозини или Яна Собеского в лице маршала Маннергейма. Финляндии не по силам было бороться с красным степным медведем. Неважно! Зато она бросила вызов истории. Так что для нас все складывалось удачно. Все складывалось плохо для Клода. Сталин — союзник Гитлера! Новый мир Клода рушился раньше нашего.
Смятение Клода сближало меня с ним. Я понимал, что такое страсть, оглядываясь вокруг себя в таких мирных коридорах Плесси-ле-Водрёя: переживания Жаклины, смятение Клода, восторги Анны-Марии. Посредственность Робера или Машавуана-младшего и весь трамтарарам истории приводили к одним и тем же последствиям: сердца, разбитые от столкновения с людьми. Я видел, как Клод буквально кусал себе руки, описывая круг за кругом. Пролетарская революция в сговоре с фашизмом. Стоило порывать со столькими вещами, чтобы радостно пожимать руки захватчикам Праги и палачей Герники.
Потом Клод, правда, взял себя в руки. Он объяснил мне, что московский пакт был порожден мюнхенским сговором и слабостью демократических стран. Мера мудрой предосторожности. Шаг, не имеющий продолжения. Скобки внутри скобок, отсрочка в рамках отсрочки. Но зло было совершено. Макиавелли и Талейран уже поднимали голову за спинами Маркса и Ленина. И в социализме, как всегда, цель, оказывается, оправдывала средства. И это правило так и продолжало действовать, осененное огромной тенью Сталина. Отсюда позорные московские процессы, снега Сибири, кровь на улицах Праги и Будапешта.
Вот приблизительно при каких обстоятельствах пришла в холодные — уже тогда — коридоры Плесси-ле-Водрёя самая великая война всех времен. Я пишу через тридцать или чуть больше лет после ее начала. Какой далекой кажется эта война, хотя была она всего вчера или позавчера! А кажется такой же древней, как Фронда, как Семилетняя война, как Аустерлиц или Иена. Многие участники ее еще живы, а она уже уходит в прошлое, тает во времени. История ее поглощает. Хотя она еще не застыла, не превратилась в неподвижное изваяние, как падение Рима или Столетняя война. Этому мешают воспоминания живых, их гнев, раскаяние или ненависть. Но самое молодое поколение относится к ней, как дядя Поль в начале века относился к Коммуне и к падению Седана, как Анна-Мария относилась к Первой мировой войне, прогуливаясь по лесу с Робером. В глазах памяти время принимает странные формы. Оно то растягивается, то сокращается, то увеличивается, то словно вбирается само в себя. Сегодня многие люди пятидесятилетнего возраста очень удивляются тому,
как мало знает молодежь о таких людях, как Черчилль, Гитлер, о таком названии, как Сталинград. Вспомните, пожалуйста, что значили для вас в 1939–1940 годах, когда вам было 20 лет, ветераны войны 1914 года. Тогда этой войне было двадцать лет. А нашей уже тридцать. Я помню, что и мне тоже году в 1950-м безумная эпоха 1925 года казалась очень далекой. А году в 1925-м начало века представлялось мне как совершенно иной мир. Но сегодня 1950 год мне кажется совсем близким, до него прямо рукой подать. А ведь между 1925 и 1950 годами прошло столько же времени, сколько между 1950-м и нынешним. И столько же, сколько между 1900 и 1925 годами. Все знают, что годы, месяцы, недели и дни протекают в разных ритмах, прежде чем исчезнуть в бездне прошлого. Время подобно морю: расстояние там трудно определить. Не успеешь повернуть голову — и все исчезло. Но целой жизни не хватает, чтобы наше прошлое наконец заняло свое место в ледяной вечности бесстрастной истории. История подмешивается к нашей жизни. И мы всегда слишком рано умираем, не дав истории отделиться от нашей жизни. Зато для тех, кто рождается после нас, наша жизнь — это уже почти история. Стоит ей дать еще немного поостынуть, и она станет навсегда похожей на ее неподвижный образ.Я еще прогуливаюсь по Плесси-ле-Водрёю, но с тяжелым сердцем. Мальчишки заняты полезным трудом, пытаясь подражать невероятным усилиям гитлеровских молодежных отрядов на том берегу Рейна: вместе с царственным Жюлем III и с племянником Жюля они заготавливают дрова для приюта престарелых. Каждый день утром, в полдень и вечером мы собираемся в гостиной слушать новости по радио. Теперь мы всю жизнь будем слушать новости. А скоро будем их смотреть. После Даладье и Рейно будет Петен со своими речами, де Голль с воззваниями, их голоса в ночи, голоса без лиц. «Честь и родина. Говорит свободная Франция…» Мы закрывали двери и окна, гасили свет, сидели почти в полной темноте, и мой дедушка-монархист искал на карте при слабом свете приемника, где находится Сталинград. Потом будет освобождение Парижа, перестрелка в Нотр-Дам, уход генерала, коронация Елизаветы Английской, Дьенбьенфу, похороны Черчилля 13 мая, снова де Голль, путч генералов, снова де Голль, его знаменитые пресс-конференции, его телевизионные беседы, когда он подпрыгивал на стуле, расставляя руки в стороны, его выборы и его референдумы, его категоричные слова в мае «Я не уйду… Народ спохватится…», решительное «Нет» французов кандидату в диктаторы, его уход и его смерть. Мы вступали в 1939 году не в историю, которая не прекращала развертываться, а в непосредственное общение с ней, с ее образами и откликами. Мы окунались тогда в историю, и она нас больше не отпустила от себя.
И вот я снова прогуливаюсь по Плесси-ле-Водрёю, прогуливаюсь не без тяжести на сердце. Смотрю на стены, на крашеные потолки, на старые портреты в гостиной, на книги в библиотеке. От каких только драм им удалось спастись! От страшных пожаров, от людских страстей, от войн и революций. Выдержат ли они все это и в дальнейшем? Каким хрупким вдруг показался мне наш мир, ранее такой прочный, мир, уцепившийся якорем за вечность! Я возвращался в гостиную. Дедушка, по-видимому, только что слушал новости по парижскому радио. Он сидел в глубоком кресле в стиле Людовика XV, обитом потертым шелком красновато-бурого цвета, уснув над какой-нибудь газетой. Это могли быть «Тан», «Журналь де Деба», «Фигаро», «Аксьон франсэз». Из большого деревянного ящика со слабо освещенной шкалой и тремя круглыми ручками под ней доносится негромкий голос, может быть, Жана Саблона или Рины Кетти. В лучшем случае — Шарля Трене. Я слушал немного вместе с ним. Несколько лет спустя, очень скоро, появилась и сохранилась, как в воображаемом музее восковых фигур, заполняющем нашу память, где-то между де Голлем и Брижит Бардо, Эдит Пиаф, такая живая, со своими аккордеонистами и недолго задерживающимися любовниками. Я поднимался к Анне-Марии, чтобы попросить ее пойти сказать нашему молодому настоятелю, что мы ждем его на ужин. И находил ее на чердаке, целующейся с Робером В. Покраснев до корней волос, они говорили, что ищут в сундуках старые платья, чтобы нарядить во что-то Веронику. Старые платья… чтобы нарядить… Ну что ж, ладно Я посоветовал им спуститься, причем желательно порознь. Я проходил через кухню и выходил через гостиную: так, из комнаты в комнату по замку, получалось два километра в день. Брал моего Мориака, моего Мальро, «Богатые кварталы» Арагона, последнюю книгу Морана. Мир заканчивался. Завтра начиналась война.
Третья часть
I. Письмо императора Карла V
18 июня, в час, когда люди обычно пьют чай, в большую гостиную замка Плесси-ле-Водрёй вошел немецкий полковник. Ожидая его, дедушка стоял с побледневшим лицом, опершись обеими руками на спинку кресла, в котором обычно сидела за рукоделием или с книгой моя матушка или тетя Габриэль. Полковник остановился на пороге, в проеме двери, которую ему открыл старый Жюль. Щелкнул каблуками. По-военному отдал честь. Дедушка ответил кивком головы.
Пруссаки, как их называл дедушка, оккупировали на этот раз замок вторично. А в 1815 году, после Ватерлоо, мы принимали там русских. В январе 1871 года мой дед, тогда четырнадцатилетний подросток, видел, как приехали немецкие уланы. Я мысленно предположил, что, возможно, в своих жестах, в своей позе, в сдержанном приветствии он подражает своему деду, каким тот был в 1871 году. А еще я подумал, что и тот дед тоже, вероятно, повторял поведение своего отца в год падения императора. Интересно, что всякий раз побежденным оказывался режим чуждый, а то и враждебный нам. Ну да ладно! Во времена обрушивавшихся на Францию несчастий по крайней мере одна вещь — причем самая важная — оставалась тождественной самой себе: семья.
Полковник говорил по-французски с легким акцентом. Позже мы узнали, что он написал диссертацию на тему о воинском духе в творчестве Альфреда де Виньи. Я стоял в нескольких шагах позади деда и, возможно, тоже пытался учиться у него, как вести себя в будущем при каком-нибудь очередном завоевателе. В армию не взяли ни Клода, из-за его руки, ни меня, по состоянию здоровья. Но нам обоим удалось попасть в тыловые части, и мы поболтались какое-то время между Самброй и Шельдой, потом — между Амьеном и Бове. От Клода я перестал получать вести. К этому времени Жак и Робер В. уже погибли, но мы этого еще не знали. Сам я оказался в 10-й армии генерала Альтмайера, потерпевшей крах и перешедшей 10–12 июня в непосредственное подчинение Вейгана. 18 июня утром я очутился в десятке километров от Плесси-ле-Водрёя, решил заехать туда, отоспаться, а потом как-нибудь продолжать отступать к Луаре. Лег я в постель, буквально свалившись с ног, часов в одиннадцать. А где-то в пятом часу в мою комнату вошла Анна-Мария. Я слышал, как она бежала по коридору, так же, как она топала, когда звонил единственный в замке телефонный аппарат, стоявший в комнате дедушки, и она кидалась туда первой, потому что знала, что это звонили ей и что звонил Робер. На этот раз то был не Робер. Да и откуда, из каких заоблачных далей, из каких подземных глубин, со ртом, забитым землей, Господи, с окровавленным лицом, мог он звонить? Анна-Мария без стука распахнула дверь и крикнула: «Немцы!»