Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Услады Божьей ради
Шрифт:

В ту пору в Плесси-ле-Водрёе стояли чудные дни. Была осень. Бабье лето определенного мира. Люди часто говорили вполголоса, как будто в доме был покойник. Все ждали. На городской площади били в барабаны. Между сообщениями мэра о предстоящей ярмарке поросят и о том, что будут спилены три больших вяза возле церкви Гатин-Сен-Мартен, прозвучало и объявление о призыве некоторых категорий резервистов. Люди плакали: это катились слезы из глаз Франции. Дедушка решил сделать демонстративный жест: пошел и пожал руку учителю-социалисту. Что могло быть более естественного, коль скоро его собственный внук отныне открыто называл себя коммунистом. Самым забавным потом оказалось то, что сын учителя через тридцать лет стал одним из главных заводил правых во Франции. Разумеется, мой дед даже предположить такого не мог. Перед большими переменами в общественной жизни это походило на какое-то довольно мрачное торжество со взаимными лобызаниями приговоренных к смерти. Атмосфера располагала ко всеобщему примирению. Время от времени приезжал Клод побыть с нами несколько дней. Настоятеля Мушу уже не было, он давно умер. Но сменивший его молодой священник тоже дружил с республиканскими властями. Те отвечали взаимностью. Так, префект, приглашенный однажды поохотиться, после этого посетил мессу. Очень долгое время молитва во славу Республики, сменившая прежнюю молитву во славу короля, на проповедях, дабы не раздражать дедушку, пропускалась. Теперь же Республика была опять в почете, и мой дед молился за ее успехи. После лета 1914 года национализм одержал верх над традиционализмом, а на примере Филиппа мы видим, что он одержал победу и над фашизмом. Согласно старой традиции, он готов был сражаться на стороне ненавистного

режима, против товарищей по оружию, чьи рефрены он повторял. А Морис Шевалье, словно в пику ему, распевал смешные куплеты о французской армии, состоящей из одних отцов семейств и рыболовов с удочками, отчаянных индивидуалистов, ничего общего друг с другом не имеющих. Однако доблестные французы Мориса Шевалье все же объединились против тевтонских рыцарей и эсэсовцев с черепом на рукаве. Накануне кровавой драмы и жуткого балагана определенная тенденция обозначилась. Во всяком случае, в Плесси-ле-Водрёе союз внутри нации совершился совсем как в картавых куплетах певца в шляпе канотье. Он был прав, этот гениальный шансонье: дед мой был монархистом, Филипп — фашистом, Клод — коммунистом. И все они, то и дело издеваясь над режимом, готовились, в какой-то беззаботной растерянности, добраться до «линии Зигфрида» и повесить там сушиться свое белье. Только большие несчастья способны объединить французов. Еще немного, и следовало бы благодарить Гитлера за то, что он восстановил хотя бы видимость национального единства. А потом еще немного крови, еще немного несчастий, и народ, антимилитаризм которого поэты и министры вознесли до уровня национального института, стал объединяться сначала вокруг маршала, потом вокруг генерала, которые не ладили друг с другом. Вот так!

Все газеты на улице, все плакаты на стенах, все радиостанции в эфире нас убеждали: для этой нации юмористов все складывалось как нельзя лучше в этом худшем из миров. Но главное: это действительно было так. Сколько издевались над Полем Рейно с его лозунгом «Мы победим, потому что мы самые сильные!». И мы были самыми сильными. Не было на свете ничего сильнее промышленно-развитой демократии. Ей понадобилось только четыре года, чтобы убедиться в несостоятельности своих грез. Но эти четыре года, эти пятьдесят месяцев, эти тысячи пятьсот дней и тысяча пятьсот ночей весь мир, наши английские кузены, украинцы, польские евреи, сам Гитлер и мы, все мы их прочувствовали на своей шкуре.

Конечно, международная политика не занимала нас полностью. Она составляла обрамление, в котором продолжали развиваться мелкие эпизоды нашей повседневной жизни. Анна-Мария флиртовала. Были ли у нее любовники? Не думаю. Тогда еще нет. Но она подолгу разговаривала по телефону, что приводило в отчаяние моего деда, еще не привыкшего к прогрессу современных средств связи; когда жила в Париже, то поздно возвращалась домой, ужасно злоупотребляла косметикой и, надо признать, много времени проводила у патефона, слушая джазовые записи, что очень раздражало ее дядюшек Клода и Филиппа, а также прадеда. По примеру Анри Виду и Женевьевы Табуи около тридцати миллионов французов, не считая совсем дряхлых стариков и грудных детей, стали экспертами в дипломатии и стратегии.

Филипп очень любил женщин, Пьер и Урсула вели поначалу вместе, а затем порознь, вы уже знаете какую, жизнь, аргентинский дядюшка и кузина Полина все еще поставляли во время бесед по вечерам за столом сюжеты для семейной хроники. Но вот что вопреки всему оставалось для нашего клана священным делом, так это брак. Замечательным в браке было то, что он находился как бы на перекрестке страсти и материального интереса, нежности и силы, устремлений телесных и душевных, денежных и божественных. Он был одновременно и полезен, и безупречен с нравственной точки зрения. Надо же, какое счастье! Посягать на такое не следовало ни в коем случае. Брак не был свободен ни от размолвок, ни от кризисов. Но они у нас оставались, насколько это возможно, покрытыми тайной.

Мы долго отдавали предпочтение тайне перед скандалом. Мы скрывали наши проступки и противоречия вместо того, чтобы ими хвастаться. Скорее всего, именно поэтому кое-кто из наших недругов обвинял нас в лицемерии. Разумеется, накануне Второй мировой войны мы уже придерживались иных взглядов, чем в конце XIX века. Мы уже почти не вспоминали о певичках, танцовщицах и куртизанках высокого полета, о Даме с камелиями или Эмильене д’Алансон. Куртизанки вымерли, а мы стали жениться на еврейках, представительницах буржуазии, иностранках. Но по многим причинам — общественным, религиозным, традиционалистским, а может быть, и экономическим — развод еще не стал у нас делом привычным. Мы не разводились. Нельзя! Даже Пьер с Урсулой не развелись. Нет, мы не разводились. До начала XX века, до войны 1914 года и даже, возможно, немного ближе к нам по срокам до конца первой трети века и новой политической ориентации дяди Поля мой дедушка принципиально не принимал у себя ни евреев, ни активистов-республиканцев, ни франкмасонов, ни разведенных людей. Во всяком случае, бабушка никогда их не принимала. После смерти бабушки исключения стали иметь место, причем все чаще и чаще. Прежде всего приходилось встречаться с кем-нибудь из родных, совершивших ошибку. А потом жизнь стала такой, что уже невозможно было обойтись без республиканцев и без евреев. Мы и сами в конце концов обращались в веру, если не иудейскую, то, во всяком случае, в республиканскую. Но в отношении развода мы оставались непреклонными. Бог, общество, семья, нравы, традиция — все сходилось на прочном браке. Уступить в этом вопросе значило бы уступить во всех остальных. И мы упорно за него держались. Однако после того, как Республика, евреи, социализм и любовь к переменам постепенно подточили семейные устои и проделали в них зияющие бреши, совсем не осталось причин, по которым развод, в конце концов, не присоединился бы к ним. И в один не очень прекрасный момент он присоединился к длинному ряду потрясений, которые обрушивались на нас после смерти короля в сочетании с такими напастями, как индивидуализм и права человека. При этом активным союзником развода оказалась Анна-Мария.

В предвоенные месяцы, полные бессильного ожидания и мрачного возбуждения, в воздухе витало нечто вроде какого-то романтизма. Игра началась, кости были брошены. Было слышно, как они катятся вдоль Рейна, по Данцингскому коридору, по дорогам Силезии, среди грохота наступающих танков, свиста военных флейт и дроби барабанов с изображением свастики. Наша судьба ускользала из наших рук. Ею распоряжался посредственный художник-примитивист, безработный фельдфебель. Мы снова переживали конец нашего света. Естественно, семья наша уже попривыкла: ведь вокруг нас все рушилось уже в течение более ста пятидесяти лет.

Может быть, в вашей памяти еще задержалось мое мимолетное упоминание о наших соседях по имению, очень снисходительных к Христофору Колумбу. Кстати, их немного неправильная манера говорить по-французски и смешила и раздражала моего деда. Поскольку их дети и внуки еще живы, мне трудно полностью воспроизвести здесь их фамилию. Семейство В. состояло из славных людей, чуточку смешных, еще больших консерваторов, чем мы, честно построивших свое состояние на носках и прочих трикотажных изделиях. Они были снобами. В нас было много недостатков, много смешного, несколько пороков и даже какие-то отвратительные стороны. Но, разумеется, снобами мы не были. Почему же? Потому что под нашей простотой, под нашей доброжелательностью, под экономической деградацией, под нашими идеологическими и социальными превращениями еще явственно просматривалась одна черта: сознание собственного превосходства. Деньги нас не прельщали, как и положение в обществе, как и титулы, как и элегантность: с этой стороны, слава Богу или слава истории, у нас всего было предостаточно. Интеллектуального снобизма у нас тоже не было: и реакционеры, как мой дед, и социалисты, как двоюродный брат, — все мы непринужденно себя чувствовали, сохраняя свои убеждения и чаяния. Мы жили не для того, чтобы эффектно выглядеть, мы не имели привычки вынашивать задние мысли, людей и вещи мы ценили за то, кем и чем они являлись, мы чувствовали себя уютно в своей оболочке. Даже Клод, страдавший от того, что носил нашу фамилию, недолго задержался между двумя стульями в политическом и социальном плане и очень скоро покинул идеологический no man’s land. Очень скоро он стал чувствовать себя совершенно непринужденно и в «Юманите», и среди товарищей по интернациональным бригадам, сошелся с Мальро. Между нами и нашими вкусами не было ничего постороннего. То, что нам хотелось иметь, мы имели, а на то, чего не имели, смотрели

с презрением. Мы слегка презирали заработанные деньги. Ну так мы и потеряли эти деньги. А другие, остальные деньги, мы никогда не зарабатывали их: они всегда принадлежали нам в виде земли и лесов. Мы не страдали той ужасной завистью, что у нас нет того или другого. Мы были, если хотите, ближе к гордыне, чем к тщеславию, ближе к самодовольству и благодушному высокомерию. Быть может, таким образом мы действовали себе во вред, сами давая в руки истории розги, чтобы нас наказывать. Я не настаиваю на том, что были мы во всем безупречны. Но мы не были снобами. А вот члены семейства В. были снобами.

Эти люди вышли из очень скромной среды. Дед их торговал вином не то в Кемпере, не то в Ване. Отец женился на дочери коммерсанта из Кемпера и стал понемногу скупать лавочки, склады, конторы, заводы и менее чем за тридцать лет скопил состояние. Пока между нами не было речи о том, чтобы породниться, нам и в голову бы не пришло упрекать семейство В. в низком происхождении. Я, кажется, уже говорил, что глупо ли это или мудро, но мы не проводили никакой разницы между бретонским моряком и послом Республики, между главой правительства и торговцем вином. Были мы и были члены нашей семьи, были дальние родственники, был настоятель, был Жюль и его сыновья и были все остальные — Ротшильды, Рокфеллеры, Эйнштейны, учитель из Русетты, жандармы в Вильнёве, министры и депутаты, уголовники и семейство В., которые были для нас не выше и не ниже, чем председатель палаты в Кассационном суде, главный советник Счетной палаты или же какой-нибудь мусорщик. А вот бакалейщик, шорник и весь остальной ремесленный люд, проживавший в Плесси-ле-Водрёе, находились где-то на полпути между этими неравными частями общества и всего мира. Случилось так, что наша маниакальная сдержанность, доброжелательность и неотразимая, надо полагать, смесь высокомерия и вежливости подтолкнули семью В. к сближению с нами. По иронии судьбы эта семья находилась на подъеме, а мы — на спуске. С каждым годом мы становились все беднее, наша роль в обществе падала, нам грозила полная потеря престижа, мы стали уже делиться на противостоящие лагеря. А они, наоборот, являли собой образ счастья и удачи. Они, если хотите, были тем, чем сто лет до того были находившиеся во всем своем блеске Реми-Мишо, только без темного и тревожного элемента, без отречений, без высоких мучений. Комичная сторона ситуации состояла в том, что им в нас импонировали прежде всего традиция и строгость правил, тогда как сами мы уже начали отказываться от этого наследия прошлого. Робер В., старший сын, стал появляться на конных соревнованиях, на модных балах, посещать дома семейств Ноай и Монтескью-Фезенак, причем появился он там как раз тогда, когда Пьер вышел из этого блестящего мира, где он царил, когда дядя Поль покончил с собой, а Клод переходил на позиции марксизма. Семейство В. проникалось иллюзиями, от которых мы отказывались. Но это была еще одна причина, по которой они восхищались нашей непринужденностью, нашим поведением, нашим безразличием к перипетиям истории, то есть ко всему, что оставалось нам от прошлого, утонувшего в бурлящем мире современности.

Робер В. был высоким, красивым, спортивным молодым человеком без малого тридцати лет, с черными напомаженными волосами. Он отлично сидел в седле, был хорошим охотником, водил свою «тальбот» на рекордных скоростях, безупречно говорил по-французски, в отличие от своих родителей, и в общем скорее внушал симпатию. Но единственным его настоящим козырем было то, что он появился в нашей жизни в тени Адольфа Гитлера с его бредовыми речами, особенно зажигающими в периоды равноденствия. Чтобы представить вам, какими были для нас 1938 и 1939 годы, скажу, что это было время безвременья. Все другие годы позволяли строить какие-то планы, вели к чему-то, вписывались в определенную траекторию. А 1938-й и 1939-й были как бы заключены в скобки и заведомо вели в тупик. Мы застыли в выжидательной позе. Глядя на пролетавшие мимо дни, недели, месяцы, все ждали какого-нибудь чуда: что умрут Гитлер, Геринг, Геббельс и Гиммлер, что они перейдут в либеральную веру, что рухнут одновременно национал-социализм в Германии и большевизм в России. Что нам виделось в будущем? Чудо, возможно: мама и дедушка рассчитывали еще в какой-то степени на предсказания Нострадамуса и на фатимскую Богоматерь. Или же на катастрофу, которую, как мне кажется, все внутренне ожидали. Во всяком случае, в течение двадцати или тридцати месяцев, предшествовавших войне, мы уже тогда вычеркивали это время из истории, из нашей жизни, из реального течения времени. Эти месяцы не шли в счет. Это был кошмар, отсрочка, воображаемый период, ошибка, исключение, жуткое ожидание рассвета осужденным на казнь. Даже Филипп с его взглядами тоже только и ждал, когда же мы выйдем из этого длинного ущелья между скалами и пропастями истории: для французского националиста перспективы выглядели весьма смутными. Но на протяжении всей этой отсрочки, на протяжении всего этого шествия между топорами и стрелами Анна-Мария скакала верхом в лесу Плесси-ле-Водрёя, где мы скрывались от немецких газов, скакала вместе со своим братом Жан-Клодом, с кузеном Бернаром и с Робером В.

Вы, конечно, понимаете, что с самого раннего детства и до последних предвоенных месяцев, когда она стала краситься, Анна-Мария пользовалась лишь минимальной свободой. В те времена страсть еще находила чистые небеса, чтобы разразиться затем в них со всей мощью природной стихии. Пьер и Урсула, несмотря на собственный образ жизни, очень внимательно следили за дочкой, со всей строгостью прусского и французского воспитания. Когда Урсула начала отдаляться от семьи, забота об Анне-Марии легла главным образом на плечи ее дядюшек. Жак, Филипп, Клод и я ревниво следили за строгим соблюдением семейных правил. Особенно трогательно было видеть, как Клод старается совместить свои убеждения с самыми что ни на есть традиционно условными принципами воспитания. Только благодаря Судетам, благодаря ожиданию войны, благодаря отсрочке ее, благодаря затянувшимся каникулам в нашем убежище Анна-Мария смогла в течение нескольких месяцев видеть Робера каждый день. И дедушка, и все мы тем меньше имели оснований для беспокойства, что Робер был женат. Неудачно, но женат. Он очень рано женился на дочери депутата крайне правого толка, но расстался с ней уже через полтора года. Депутат этот не раз имел стычки с дядей Полем, обвиняя его в уступках республиканцам. Все это — угроза немецкого вторжения, невозможность строить какие-либо проекты, несвобода Робера, приличные убеждения его тестя, такая здоровая и спокойная жизнь в Плесси-ле-Водрёе без каких-нибудь ночных кабаков и даже без кинотеатра, — все это позволяло молодым людям вместе скакать в фамильном лесу под невнимательным, безразличным и насмешливым наблюдением издалека Жан-Клода или Бернара. Ну пусть погуляют на чистом воздухе. Что может быть полезнее прогулок среди дубрав и сосновых рощ. Но не успело закончиться лето 1939 года, как в Плесси-ле-Водрёе разразились сразу три катастрофы: была объявлена война, дочь кухарки Марты, брошенная любовником, осталась одна с грудным младенцем на руках, а Анна-Мария объявила всем в округе, что выходит замуж за Робера В.

Выйти замуж за Робера В.! Плутовство аргентинского дядюшки, проделки Полины, трио Пьера, Урсулы и Миретты, фашизм Филиппа, вступление Клода в коммунистическую партию, самоубийство дяди Поля не вызвали такого шока, как эта ошарашивающая новость. Фамилия, среда, серость жениха — все это было уже даже и не столь важно. Но он был женат. «Он же ведь женат, малышка. Ты понимаешь?.. Он женат. Ж-е-н-а-т…» Ей объясняли это состояние находящегося в браке человека, как если бы она была глухой или идиоткой, как если бы мы искали какой-то язык, который доходил бы до ее пошатнувшегося рассудка, как если бы она вдруг сошла с ума. Но она на все доводы спокойно отвечала: «Ну что же! Разведется». И опять удар молнии. Развестись? Нет, она поистине сумасшедшая. От кого она набралась таких ужасных понятий? От матери? От дядюшки Клода? Может, из бесед со мной? Дед, мужественно противостоявший республике и демократии, скандалу и прочим бедам, разорению и упадку, смерти Бога и Народному фронту, задыхался от негодования. Развестись! Только этого еще не хватало! Еще и это свалилось на его голову! Когда-то ему говорили, что дело Дрейфуса было поиском истины, а социализм — поиском справедливости! Вот они — плоды новых времен и современного мира: его правнучка хочет выйти замуж за разведенного. Ход размышления и причинно-следственные связи были не вполне очевидны. Но для дедушки все было ясно. Бедняга Робер, от всей души проявлявший крайний антисемитизм и ненавидевший социализм, болтался как дурак посреди всей этой суматохи, поставившей под сомнение полвека эволюции. И Клод тоже не знал, как разрешить эту проблему: ну не обидно ли отстаивать великие принципы свободы и прогресса ради торжества какого-то там идиота-буржуа, придерживающегося крайне правых убеждений?

Поделиться с друзьями: