Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Услады Божьей ради
Шрифт:

Анна-Мария вместе с Клодом окунулась в борьбу против немцев. Но она, естественно, продолжала встречаться с Мишелем Дебуа. Став довольно важной фигурой нового режима, Мишель был окружен серьезной охраной. Клоду пришла мысль захватить Мишеля с помощью Анны-Марии и ее очередного любовника. Те из читателей, которые заинтересуются этим малоизвестным аспектом истории Сопротивления и борьбы с вишистским правительством, легко найдут во многих исторических исследованиях и в воспоминаниях о том времени детали, на которых я не хотел бы останавливаться и которым, по-моему, нет места в этих кратких страницах семейной хроники. Скажу только, что операция не удалась. Она напоминала и фарс, розыгрыш между родственниками, и карательную экспедицию, и детективное кино. Было в этой истории что-то от Лабиша и от приключенческого романа. Через несколько месяцев Клод, Анна-Мария и другой ее любовник, сменивший первого, — не уверен, что он был действительно первым, — посмеявшись над той неудачей, использовали накопившийся опыт и организовали еще одну попытку похищения, гораздо более успешную: незадолго до освобождения все втроем участвовали в уничтожении Филиппа Анрио, заполнявшего своим красноречием все волны парижского радио.

Может, лучше было бы, если бы удалась операция, задуманная Клодом и Анной-Марией против Мишеля Дебуа. Во всяком случае, она помешала бы ему наделать массу ошибок весной 1944 года. С конца 1942-го и особенно с начала 1943 года, когда пришла в движение американская мощь, когда союзники высадились в Северной Африке, а русские победили под Сталинградом, когда Монтгомери добился успеха в Киренаике и Триполитании,

Мишель Дебуа понял, что человек, говорящий из Лондона, прав. Происходило нечто невероятное: самая мощная военная машина, когда-либо существовавшая в истории, вот-вот проиграет войну. Он вдруг это ясно понял. Но было уже поздно.

В течение нескольких недель, а может, только нескольких дней Мишель подумывал связать свою судьбу с Пюшё, перебравшимся в Северную Африку. Однако ликвидация Пюшё отбросила Мишеля на прежние позиции. Но отныне он знал, что добром для него все это не кончится. Впереди маячила катастрофа. Поскольку он не хотел или не мог отрицать все, что он сказал, что он сделал, чем он был, — он стал добровольно опускаться до уровня того отвратительного образа, который создали его недруги. Он начал получать оскорбительные и угрожающие письма и даже крохотные гробики, посылаемые по почте в качестве предупреждения о предстоящей расплате. Он не хотел выглядеть трусом. Вопреки настойчивым просьбам Анны, он все теснее связывал свою судьбу с немцами, дело которых, как он сам это видел, было проиграно. Он продолжал делать заявления, одно безумнее и отчаяннее другого. Несмотря на свои ошибки и на свою вину, Мишель Дебуа был честным человеком. Еще раз подчеркиваю: он не выдавал немцам ни евреев, ни партизан, ни коммунистов. Правда, он поощрял молодежь вступать в отряды, едущие на «маршальские стройки» или в легион добровольцев, сражавшихся на Восточном фронте бок о бок с немцами. Он верил в победу Гитлера, все принципы которого были ему чужды, он полагал, что в интересах Франции было «лояльно» и «сохраняя свою честь» встать в строй победителей. И в 1943 году, и в 1944-м и даже после дела Пюшё он еще мог бы присоединиться к несомненным теперь победителям. Но нечто более высокое, нежели его личный интерес, мешало осуществить такой поворот. Речь не шла о преданности своим убеждениям, так как убеждения эти были сугубо головными, а не подсказанные сердцем. А ум и идеи меняются быстро, во всяком случае, гораздо быстрее, чем сердце. Нет. На самом деле это было желание наказать себя за свое ослепление, следуя до конца логике системы, разлетающейся вдребезги. А как вынести, что будут наказаны те, кого он сбил с пути истинного, кого он послал на смерть и позор, на позорную смерть? Он еще мог выкрутиться, но лишь бросив на произвол судьбы тех, кто ему подчинился, кто доверял ему и шел за ним. От одной мысли об этом все в нем возмущалось. Моя сестра очень скоро выбрала для себя другой лагерь. Но любовь к Мишелю и верность ему требовала, чтобы она перешла в лагерь людей, подобных Лавалю, Деа, Дорио, Бразильяку и Дриё ла Рошелю. Я видел, как день за днем развивалась драма очень привязанной к Мишелю Анны. И когда Мишель признал, что сестра моя права, а он нет, то что оставалось ей делать, как не поддержать мужа, помочь ему сохранить остатки чести в его упрямом безумстве? Я уже говорил, кажется, какое доверие, какая нежность связывала Мишеля и Анну. В период триумфа маршала и Пьера Лаваля Анна слегка отдалилась от Мишеля. Но когда выбранный им лагерь окончательно проиграл, она сблизилась с мужем и стала укреплять его в верности идеям, которые она никогда не разделяла и тщетность которых Мишель понял слишком поздно. Клод не испытывал ни малейшей жалости к Мишелю. «За все надо платить», — говорил он. И, смеясь над моими колебаниями, хлопал меня по плечу. Обрывая смех, он спрашивал меня с притворной серьезностью, действительно ли я перехожу на сторону предателей. Нет, я не принимал сторону Мишеля против Клода. Но я был полон сочувствия к этой изуродованной судьбе, к этому попусту растратившему свой ум человеку, упорствующему в бесполезном мужестве.

Что было дальше?.. Думаю, некоторые из вас помнят, что было дальше. Суд над Мишелем Дебуа был коротким. Сразу после освобождения Парижа Мишель и Анна сумели перебраться в Швейцарию, а оттуда — в Испанию. Но оба не выдержали и через несколько недель сами вернулись во Францию. Мишеля тут же арестовали. Все, что я смог сделать, так это уговорить Клода не выступать с обвинениями против мужа моей сестры. Для дедушки, Пьера и меня, только что вернувшегося из Польши и Германии, а особенно для Анны тяжкой пыткой было смотреть на Мишеля, окруженного охраной. Председательствовал в Верховном суде гигант Монжибо. Беличий воротник, белая острая бородка. Из зала то и дело слышались возмущенные крики. Все происходило в каком-то нереальном, трагическом освещении. Я вспоминал Плесси-ле-Водрёй, наши запретные игры на чердаке, заставленном огромными сундуками под слоем пыли, вспоминал первый урок Жан-Кристофа Конта, и мне казалось, что я как сейчас вижу взгляд Мишеля, запрокинувшего голову от удивления, внимательно и напряженно слушающего стихи, смысл которых до нас тогда, таких еще молодых, не доходил:

«Чего ты хочешь, память, от меня? Осень…»

Вдруг Мишель увидел меня среди зрителей, сидевших с замкнутыми лицами, за рядами жандармов и адвокатов. Он послал мне подобие улыбки, но получилась жалкая гримаса. И до меня дошел душераздирающий смысл стиха, который читал горячий голос Жан-Кристофа с его южным акцентом, полным солнца и моря.

Господин Дебуа, отец Мишеля, к счастью, умер в годы войны, через несколько недель после моей матери, которую ее почти атеистическая мистика за последние два или три года жизни довела почти до безумия. Не слышал отец Мишеля, как заросший бородой старик, с очками на горбатом носу, закутанный в горностаевую мантию с красной лентой командора ордена Почетного легиона, требовал высшей меры наказания. Это был генеральный прокурор Морне. Он кричал, что в военное время Мишель Дебуа плохо повел себя, вступив в сговор с врагами Франции. У Мишеля было два адвоката, и они делали что могли. Обвинение основывалось на многочисленных заявлениях Мишеля, на нескольких его письмах немцам, а главное, на двух или трех записях непривычно тоненького, словно переутомленного, надломленного голоса Мишеля Дебуа. Он говорил ужасные вещи. Я видел, как молча переглянулись защитники. Когда запись голоса умолкла, наступила глубокая тишина. Суд над Мишелем Дебуа свершился. Генеральный прокурор Морне подвел итог услышанного нами. Два-три возражения по процедурному вопросу, речи защитников, несколько выкриков из зала суда, присяжные удалились; как потом они вернулись, я уже не очень хорошо помню. Я вновь вижу Мишеля, адвокатов, жандармов, генерального прокурора, председательствующего судью, Анну, падающую без сознания: Мишель Дебуа был приговорен к смертной казни.

Странная вещь, семья! Старшего из моих двоюродных братьев, Пьера, мы оставили много лет назад. Вы помните, что он, до женитьбы на Урсуле, был связан с миром политических деятелей? У него сохранилась своего рода ностальгия, ощущение неудавшейся карьеры и жизни в подвешенном состоянии. После смерти Урсулы Пьер не стал брать пример с братьев, Филиппа и Клода, с их бурной общественной жизнью. Одевался он строго и немного старомодно, не спеша прохаживался с видом знатока искусств или скучающего денди по улицам Виши или Лиона, а потом и в Париже, вдруг лишившемся былого автомобильного движения. Прохожие принимали его за аристократа, спустившего состояние, или за одного из тех уцелевших крупных буржуа, которых история сохранила, подобно окаменелым свидетелям фантастической и малопочтенной эпохи. И возможно, частично он и в самом деле соответствовал такому довольно поверхностному описанию, которое все больше и больше отодвигало в тень воспоминания о муже Урсулы и любовнике Миретты. Вместе с тем, хладнокровно и спокойно, соблюдая видимость безразличия, Пьер нашел определенную форму сопротивления оккупантам и тем самым вернулся в политическую жизнь и снова смог найти себя в общественной деятельности, которой он, было, пожертвовал из любви к Урсуле. На протяжении примерно двух

лет он жил без особых изменений, хотя и не всегда спокойно из-за серьезного риска, которому подвергался, поскольку способствовал созданию подпольной печати, в частности сотрудничал с довольно известной газетой «Защита Франции». В 1943 году немцы арестовали Клода, но через восемь месяцев он бежал. Меня, в свою очередь, в январе 44-го отправили в концлагерь, в Освенцим, где у меня на руках три месяца спустя умер Жан-Кристоф. В конце 1943 года Филипп высадился в Италии с войсками, которыми командовал генерал Жюэн, а вот Пьер переживал катаклизмы военного времени с элегантной непринужденностью, не подвергался преследованиям, возможно, даже никогда не вызывал никаких подозрений и к моменту Освобождения оказался в престижном положении достаточно влиятельного человека, поскольку был связан с пятью-шестью крупнейшими газетами, составлявшими пресловутую четвертую власть, быть может, более могущественную, чем три первые. Ведь речь идет о периоде, когда уже наступила свобода печати, но еще не появилось телевидение.

Думаю, что вам трудно представить себе Пьера на баррикадах бульвара Сен-Мишель или перед префектурой полиции. Мне тоже трудно. Ибо он иначе участвовал в общей борьбе. Бежав из Германии, Клод стал одним из руководителей Сопротивления в Париже, осуществлял связь между полицией и своими друзьями-коммунистами, а затем, сыграв далеко не последнюю роль в событиях лета 1944 года, оказался в бригаде «Эльзас — Лотарингия», которой командовал полковник Берже, более известный под именем Андре Мальро. Филипп, которого позвал к себе Леклерк — тоже дальний наш родственник, как и адмирал Лаборд, как и многие другие и коллаборационисты, и участники Сопротивления — вернулся одним из первых, пройдя через Нормандию, и вошел в ликующий Париж по Севрскому мосту, а может быть, через Итальянскую заставу, точно уже не помню, проехал, скорее всего, по Орлеанской авеню на танке, усыпанном цветами, под восторженные крики толпы и с горячими поцелуями счастливых девушек. Между двумя партиями в бридж в весьма элегантном обществе, о котором можно сказать, что голлизм там, мягко выражаясь, невысоко котировался, Пьер продолжал регулярно пописывать под псевдонимами Вильнёв и Сен-Полен пламенные статьи в газету. Непринужденной походкой фланировал он по Парижу, который никогда не был так прекрасен, как в то жаркое лето 44-го года.

К сожалению, так же как я не был рядом с Клодом на его подпольных встречах, в домах на окраинах, напичканных взрывчаткой и автоматами, в квартирах буржуа, где он собственноручно расстрелял трех своих товарищей, уличенных в предательстве, не был я и рядом с Филиппом на победоносных танках, обеспечивших победу, ту самую, что обещал де Голль по лондонскому радио четырьмя годами ранее, не был я и рядом с Пьером, моим двоюродным братом. Но он так часто рассказывал мне об освобождении Парижа, что порой мне кажется, будто я сам в нем участвовал. Пьер видел последние конвульсии разгромленного режима на улицах нашей столицы, еще носивших указатели с готическими буквами для оккупационных войск. Всего два-три месяца прошло с тех пор, как маршал Петен в последний раз приезжал в Париж, на этот раз в связи с похоронами Филиппа Анрио, убитого боевой дружиной, в которой, как вы помните, участвовали мой кузен Клод и Анна-Мария. Вместе со старым маршалом на похороны тогда пришла огромная взволнованная толпа. В то время еще не практиковались опросы общественного мнения, но если бы организовать что-то в этом роде, то, несмотря на растущую симпатию к де Голлю и к движению Сопротивления, подавляющее большинство людей, очевидно, все-таки по-прежнему выразили бы поддержку главе французского государства. Но западный ветер, насыщенный духом свободы, одолел восточный и, рыча бесчисленными моторами, разогнал последние миазмы коллаборационизма. Булыжники словно сами вылезали из мостовых, в окнах появлялись трехцветные флаги, и молодежь, распевая, устраивала шествия по городу.

Прекрасным жарким августовским днем Пьер вышел из дома на улице Варенн и пошел в сторону площади Согласия. «Оставаться в Париже в такую погоду можно, только если в это время весь мир объят пожаром», — подумал Пьер, усмехнувшись, и направился в свой клуб, не закрывшийся в тот год на лето. Учебники и научные труды плохо передают ту смесь обычного с исключительным, в которой происходят исторические события, а ведь повседневная жизнь продолжалась почти без изменений, как она протекала, наверное, и в 1793-м, и в 1830-м, и в 1848-м, и в 1871 году. Перейдя мост и выйдя на площадь, Пьер заметил автомобиль, описывавший на большой скорости круги по площади. На подножке машины — в ту пору у машин еще нередко были подножки — ехал мужчина, широко размахивая руками, словно призывая пешеходов разойтись. К своему крайнему удивлению, Пьер узнал в нем Клода. Не успел он подумать, что же здесь делает его брат, как послышались первые выстрелы: это было начало штурма полицией здания Министерства военно-морского флота. Тут же возникла паника. Люди бежали во всех направлениях, как на впечатливших нас когда-то картинках в книжках Жан-Кристофа, где изображалась революция в России, эпизод перестрелки на Невском проспекте. Пьер оказался в саду Тюильри. Где-то трещали пулеметные очереди, послышался лязг немецких танков. Растерявшись, Пьер замешкался: вечером ему надо было присутствовать на довольно важном собрании руководителей подпольной прессы. Немцы перекрыли решетчатые ворота Тюильри. Он поспешил к Сене. Но и с той стороны тоже подъехали эсэсовцы. К нему подошел лейтенант, потребовал документы.

— Документы-то, наверное, поддельные? — спросил лейтенант шутливым тоном. Это был высокий блондин, очень красивый и довольно симпатичный.

Ну конечно же, они были поддельные. Всегда элегантный и вроде бы непринужденный, Пьер вел двойную или тройную жизнь, причем одна от другой были отделены непроницаемой перегородкой. Направляясь в свой клуб, он захватил с собой фальшивые документы, которые могли пригодиться ему вечером. Лейтенант посмотрел на них, пожал плечами и вернул Пьеру. Тот как бы в благодарность, в тон немцу, но вместе с тем стараясь не переигрывать, процитировал сквозь зубы строки из Гёте:

«Unsterbliche heben verlorene Kinder

Mit feurigen Armen zum Himmel empor…»

[4]

— Вы говорите по-немецки? — спросил лейтенант.

— Говорил, — ответил Пьер. — Возможно, когда-нибудь опять буду говорить.

На мосту Сольферино, ныне разрушенном, — так исчезают города, привычки, уходит время: я вспоминаю, что когда-то пожилые люди, бывавшие во дворце Сен-Клу или обедавшие в «золотом доме», откуда Одетта писала письма Свану, представлялись мне пришельцами из другого мира, — Пьер чуть было не споткнулся о трупы двух людей, лежавших, раскинув руки, поперек мостовой. И он подумал, что его жизнь тоже могла оборваться вот здесь жарким летним днем в середине века на выходе из сада Тюильри. Как было бы обидно! Еще столько хотелось бы сделать. Вечером он участвовал в одном из тех совещаний, где решалась судьба послевоенной печати. Там были Жорж Бидо, с его металлическим голосом, выговаривающим довольно замысловатые формулировки, Александр Пароди, умница Пьер Лазарефф, в подтяжках и с очками на лбу, Пьер Бриссон, с зеленым карандашом в руке, Робер Сальмон, Альбер Камю, Юбер Бёв-Мери и еще несколько человек, чьи имена Пьер тогда еще едва-едва знал, хотя вскоре о них должны были заговорить буквально все. Еще только рождались «Франс-Суар», новые «Фигаро», «Монд», заменившие «Тан», «Либерасьон», «Комба», «Паризьен либере». По забавному и противоречивому стечению обстоятельств Пьер оказался замешан в новом распределении имущества, в передаче средств производства, во всяком случае интеллектуальных, почти в революции, которую ее противники стали потом называть ограблением. После многих и давних поворотов в истории — начиная с дела Дрейфуса и герцогини д’Юзес, после отказа семьи от современного мира, после сближения с семьей Реми-Мишо, примирившей нас с последним, после Мазурских озер, подаривших нам Урсулу, после консула в Гамбурге, одолжившего нам Миретту, далее через творчество художников-абстракционистов и негров-джазменов с улицы Варенн, через Уолл-стрит и войну в Испании, через кризис 1929 года и расцвет компартии, не без помощи уроков господина Конта, не без помощи моряка со Скироса и проститутки с Капри — Пьер, Клод и Филипп пришвартовали нашу семью к берегам современности.

Поделиться с друзьями: