В раю
Шрифт:
— Вы должны извинить меня, — начал Шнец, войдя в комнату и предлагая гостю сигару, — сам же он из коротенькой глиняной трубки курил свой виргинский табак, — что я не представил вам госпожу Терзитес; вы бы не много от этого выиграли, так как ее расположение духа не из самых веселых. Она просто помешалась на мысли, что составляет несчастье всей моей жизни, так как я ради нее расстался со службою. И с тех пор у меня одна забота — успокоить ее настолько, чтобы она в какую-нибудь тяжелую минуту в свою очередь не вздумала расстаться со своею жизнью. Да, мой милый, вот вам еще одна жертва высокого разума, мудрости и нравственности наших общественных условий. Эта прелестная женщина — дочь сельского учителя. Я познакомился с нею будучи как-то в гостях у помещиков того села, где жила она с отцом; матери у нее не было, она умерла еще раньше; отец получал пенсион, и эта старшая дочь заведовала всем хозяйством, воспитывала своих сестер и братьев и находила при этом еще время не забывать себя и совершенствовать свое образование. Она, конечно, протестантка. Но довольно об этом. Я почувствовал сначала сильное уважение к ней, а потом, как и следовало ожидать, почувствовал, что не могу больше без нее жить. Меня не очень печалило то обстоятельство, что средства не позволяли мне внести того обеспечения, которое обязан доставить поручик, чтобы получить разрешение жениться. Моя возлюбленная была одного со мною мнения, что мы должны ждать до тех пор, пока вторая сестра ее
Он обвел глазами комнату, которая далеко не имела уютного веселого вида: несмотря даже на светлый солнечный день, она напоминала собою погреб. Впечатление это еще более усиливалось странным убранством комнаты, вдоль стен которой было установлено несколько стульев, диван, обитый черной кожей, и источенный червями резной шкаф. Вместо вставленных в рамы картин и фотографий на когда-то выбеленных стенах, везде, где только было возможно, даже за печкой и на раме единственного окна, были наклеены самые причудливые силуэты, вырезанные из грубой черной бумаги. Это было самое пестрое сочетание фигур, изображавших людей самых разнородных сословий, представленных в большинстве случаев в самых уморительных положениях, вполне соответствующих, впрочем, их сословному характеру: ученые педанты, забияки студенты, артисты, женщины, духовные лица и солдаты — все одинаково были схвачены in flagranti[28] с их слабостями и грешками, предательски перенесены на бумагу и наклеены на стену. Художник должен был испытывать особое наслаждение, вырезая грубые, но тем не менее остроумные черты, которыми была наделена каждая отдельная фигура, и только крайняя многочисленность этой пестрой толпы, покрывавшей стены и начинавшей уже пробираться на закоптелый потолок, была способна вызвать даже в самой спокойной голове долгие лихорадочные сны.
— Вы догадываетесь теперь, зачем я вас затащил сюда, — сказал Шнец, снимая свой фрак и закидывая на спину свои худые руки, на которых болталась пара грубых рукавов. — Знакомство с художниками сделало меня настолько тщеславным, что я беспощадно увлекаю в свою пещеру всех добрых и честных людей, хотя мое темное искусство даже меньшинству едва ли покажется заслуживающим такого внимания, чтобы ради него стоило подниматься в пятый этаж. В этом мире теней, в котором схвачена мрачная сторона жизни — окруженному бреднями мрачного мечтателя, — вам, не правда ли, еще более не по себе, чем в любой художественной выставке? Но если вы всмотритесь внимательнее, то увидите, что дело имеет свою привлекательную сторону. В чем же заключается причина падения современного искусства, в отсутствии чего кроется источник всех его недугов? Единственно только в отсутствии уважения к силуэтам! Виды и жанры, история и портреты, и даже ваша скульптура — везде вы встречаете до мелочи тщательную отделку, в краске, в тонах, оттенках, везде находите дьявольски искусную, нервную, аппетитную работу, но в целом нет ничего величественного, грандиозного, никаких сильных впечатлений, твердого фундамента, которому стоит только бросить тень, чтобы уже изобразить кое-что. Дайте мне ножницы и листы черной бумаги, и я вырежу вам всю историю искусства до самого XIX столетия включительно, не забуду ни Сикстинскую Мадонну, ни Клода, ни Теньера, Рюисдаля, Фидиаса и Микеланджело, и даже Берни. В общей сложности история эта представит нечто прелестное, если даже не исключить из нее период париков и кос, в котором все же было более здравого смысла, чем в милое «наше время». Отнимите от нашего времени его рафинированную, утонченную ловкость сочетания цветов и красок, и что же у него останется? Неимоверная бедность форм, две-три остроумные, или, скорее, высокопарные «идеи» да голое полотно. То же, кажется мне, можно сказать о литературе и о всех проявлениях нашей прославленной культуры. Я же уже с давних пор обращал главным образом внимание на существенное, на основные формы и важнейшие очертания, и так как они, к сожалению, выражаются в настоящее время всего яснее в наших грехах и дурачествах, то я и сделался силуэтчиком, так сказать, творцом привидений. Это искусство не только не дает человеку хлеба, но скорее лишает его и того, на который он мог бы рассчитывать. Люди вообще не терпят, чтобы им указывали на их теневую сторону, на горбы, наросты и на всякие искривления, которыми они наделены, так как каждый воображает себя особенно достойным самого блестящего солнечного освещения.
К счастью Феликса, Шнец принадлежал к числу тех людей, которые, напав раз на свою любимую тему, на свою idee fixe, не сердятся на то, что их не слушают и заставляют говорить одних. Поручик продолжал поэтому фантазировать, с бесконечными вариантами. Когда, полчаса спустя, Феликс встал, чтобы распроститься с хозяином, шуточно ссылаясь на то, что его учитель непременно забранит его за поздний приход, то Шнец проводил его словами, что он сердечно рад, узнав в нем родственную
по уму натуру (хотя Феликс и не сказал десяти слов), и выразил надежду, что его пятый этаж не окажется слишком высоким для того, чтобы продолжать знакомство за кружкой пива и сигарой средней руки.ГЛАВА VII
Спускаясь с лестницы, Феликс находился еще под полным впечатлением странных силуэтов и едких эпиграмм Шнеца. В голове у него от них шумело. Он живо сочувствовал этому чудному человеку. «Что за жизнь! — говорил он сам себе, — сколько сил бесплодно ржавеют и гниют во мраке! И кто в этом виноват? Кто поручится, что и я…»
Он не кончил. Лишь только он вышел на освещенную солнцем улицу, как мимо него пронесся экипаж, промелькнула серебристо-серая вуаль — и все мысли барона снова обратились к Ирене. Это не могла быть она, сегодня это было невозможно. Но если б завтра, по возвращении с загородной прогулки, она бы прокатила вот так же мимо него и узнала бы его — что тогда? Что должна была она подумать? Что он последовал за нею, ища случая снова сблизиться? После того, как она ему отказала! Скорее все другое, чем это подозрение. Если он и не сознавал себя совсем правым, то все же чувствовал себя слишком уязвленным и оскорбленным для того, чтобы решиться сделать первый шаг к сближению. Даже подать повод в такому предположению казалось ему унизительным. Он так хорошо знал ее гордый нрав, что нисколько не сомневался в том, что она его вовсе не отыскивала и даже не имела ни малейшего предчувствия, что он может находиться здесь. Он опасался только одного, что Ирена при одном предположении, что он может быть в одном с нею городе, откажется от всех прежних планов, будет настаивать на немедленном выезде из города и скорее подвергнется всем неприятностям итальянского лета и опасностям болезни, чем решится вызвать подозрение, будто она сама сознает, что зашла слишком далеко, и желала бы, чтобы известное письмо никогда не было написано.
Чтобы выйти из этой дилеммы, с его стороны было бы всего проще и благороднее самому тотчас же уехать из Мюнхена. Эту мысль, однако, он скоро отбросил как совершенно несбыточную. Им овладело вдруг страстное лихорадочное влечение к искусству, сильное сознание долга, относительно Янсена и собственной будущности. Ему казалось до такой степени постыдным посвятить своего друга в причины, побуждающие его снова покинуть занятия, что он поспешил кратчайшим путем в мастерскую, как будто там он чувствовал себя в совершенной безопасности от всяких искушений и соблазнов.
У него был еще целый день впереди, стало быть, имелось достаточно времени, чтобы хорошенько обдумать свой образ действий и принять какое-нибудь решение.
Войдя во двор, он увидел экипаж, только что остановившийся у подъезда. Зная, что это не могла быть она, он тем не менее смутился и спросил у привратника, что это были за посетители.
— Дама не то чтоб молодая, но и не старая, в сопровождении двух господ, они разговаривали между собой по-французски.
Ответ этот вполне удовлетворил Феликса, и, не задумываясь более, он отпер дверь и вошел в мастерскую Янсена.
Посетители стояли перед группой наших прародителей, обернувшись спиною ко входу, и потому не заметили вошедшего барона. Янсен приветствовал его взглядом, а старый Гомо медленно поднялся с своей тигровой шкуры, чтобы приласкаться к старому знакомому. Не замеченный посетителями, Феликс мог внимательно рассмотреть их. В чернокудром юноше, который, сильно жестикулируя, показывал на группу и, казалось, силился сообщить даме свой восторженный энтузиазм, — он тотчас же узнал молодого грека, виденного им в раю. Стоя неподвижно и безмолвно перед группою, дама смотрела на нее сквозь лорнетку и, казалось, вполне предалась созерцанию. Костюм ее был прост, но изящен. Сама она была среднего роста, не особенно хороша и не очень молода, так, по крайней мере, казалось Феликсу, к которому она стояла в полупрофиль. Тем не менее лицо ее бросалось в глаза матовым цветом, умным выражением и слегка вздернутыми губами.
Достаточно было одного взгляда, чтобы узнать в ней славянский тип, даже прежде чем она стала выражать Янсену свой восторг и удивление, со свойственным только русским и полякам мягким произношением.
Другой ее спутник воспользовался первой паузой, чтобы вставить и со своей стороны словечко. Это был небрежно одетый, тощий, высокий, уже зрелых лет мужчина. При каждом слове он поворачивался во все стороны своим длинным торсом и как-то особенно многозначительно и важно поводил бровями. Его произношение было тоже иностранное; но в продолжение разговора выяснилось, что он природный немец и только вследствие долгого пребывания в России приобрел славянский акцент. Он назвал себя любителем искусства и профессором эстетики и рассказал, что во время научной поездки в Италию и Францию, к своему величайшему удовольствию, он встретился в отеле совершенно неожиданно с графиней, с которой еще в Берлине успел познакомиться как с замечательной любительницею искусства. Не бывав еще в Италии, он тем не менее говорил о тамошних живописцах и скульпторах с чрезвычайной уверенностью. Впрочем, даже в мастерской Янсена, казалось, он не видел ничего такого, для чего у него не было бы готовых формул.
Стефанопулос между тем увидел Феликса и поспешил представить его даме. Она с очевидным удовольствием остановила свои проницательные темные глаза на стройной фигуре молодого человека, спросила его, давно ли он имеет счастье быть учеником такого великого художника, и изъявила желание видеть собственные его работы, в чем Феликс вежливо, но тем не менее решительно ей отказал.
— Знаете ли, — продолжала она своим приятным, густым голосом, — ведь вы редкий счастливец, человек, которому нельзя не позавидовать. Вы соединяете в себе аристократию крови с аристократией таланта, а посвятив себя именно скульптуре, вы через это, так сказать, упрочили, увенчали свое счастье. Обыкновенная жизнь и все, что называют в ней счастьем, только беспрерывный ряд возбуждений; все остальные искусства — только масло, подливаемое в огонь. Они питают страстную душу, которая, стремясь выйти из всей этой мелочной, мирской суеты, тщетно ищет отдохновения в идеале, — и вместо того находит в нем новые тревоги и волнения. Я выражаюсь не ясно, не полно, — но вы поймете мою мысль. Другое дело — скульптура: там уже материал сам по себе обрекает художника на спокойствие и сдержанность, даже в самой разнообразной игре линий и форм. Посмотрите на эту восхитительную вакханку: в ком из самых ловких и страстных любителей танцев при взгляде на нее пробудится желание танцевать, как это бывает при первых раздавшихся звуках бальной музыки? Даже самые бурные страсти обуздываются законами красоты. Или хотя эта невыразимо прекрасная группа первых людей: все беспокойства и нужды, все судьбы, предназначенные человечеству, одинаково покоятся здесь в зародыше… Перед этим дивным произведением забываешь все свои мелкие желания и слабости. Но отчего, многоуважаемый художник, вы не докончили головы вашей Евы?
Янсен слегка покраснел и отвечал, что еще не совсем уяснил себе ее тип. Несмотря на то, что скульптор был очень кроток, почти груб в отношении словоохотливых барынь, на этот раз Феликс не заметил выражения сдержанного неудовольствия и досады, обыкновенно появлявшегося у художника в присутствии докучливых посетителей. Напротив того, даже во время мудрых речей профессора и бессодержательной болтовни графини, беспорядочно перескакивавшей с предмета на предмет, с лица его не сходила добродушная и терпеливая улыбка. Они уже два дня как не виделись, и Феликс не мог предчувствовать, что в это время случилось нечто особенное, отчего глаза его друга светились такою невозмутимою кротостью и радостью.