В раю
Шрифт:
«Неужели мне действительно уже слишком поздно для того, чтобы быть счастливою?» — проговорила она про себя. Она вздрогнула от ворвавшейся в комнату струи холодного ночного воздуха, медленно вынула из волос розу и бросила ее на пол, так что лепестки рассыпались по ковру; потом отколола кружевной вуаль, вынула гребень и отбросила назад волосы. Кровь бросилась ей при этом в голову, глаза сверкнули, она опять начинала находить удовольствие в самосозерцании. «Il у a pourtant quelques beaux restes,[38] — произнесла она. Потом, склонив голову на грудь и рассуждая сама с собою, она перешла на другой конец комнаты, приблизилась к открытому роялю, ударила рукою по клавишам, отчего они издали неприятный, нестройный звук, и, сардонически улыбаясь, воскликнула: — Он хочет наказания! Он его получит, получит!» И, снова скрестив руки на грудь, она перешла
За нею стоял Стефанопулос.
— В уме ли вы? — прошептала Нелида. — Чего вы здесь ищете? Сию же минуту уходите: сейчас явится сюда моя горничная.
— Она спит, — прошептал юноша. — Я сказал ей, что сегодня вы не нуждаетесь более в ее услугах. Не гневайтесь на меня, графиня… на меня, который живет только вашей улыбкой, — для которого сосредоточиваются в одном вашем взгляде все муки ада и все блаженства рая.
— Ш-ш! — вымолвила она и протянула ему свою руку, которую он страстно схватил. — Вы говорите пустяки, мой друг, но я люблю звуки вашего голоса. Впрочем, сердиться на вас невозможно — Vous etes un enfant.[39]
ГЛАВА Х
На следующее утро поручик сидел во втором этаже того же дома, в маленькой гостиной, расположенной между спальнями Ирены и ее дяди. Хотя он и говорил постоянно против несносного ярма дружбы, но встал рано, чтобы узнать пароль на этот день. Не имея никаких регулярных занятий, он душевно радовался всякому предлогу убить как-нибудь дорогое время. Впрочем, решительное, сдержанное, сознательное поведение Ирены, ее недоступность и резкость, вместе с юношеской ее прелестью, влекли его к ней гораздо сильнее, чем он мог или желал в том сознаться.
Она еще не выходила из своей комнаты, когда он пришел. Он застал только дядюшку за завтраком и должен был выслушать его отчет о приключениях вчерашней прогулки и о вечерних событиях в клубе. Барон был по крайней мере лет на двенадцать старше поручика, с которым обходился, по обыкновению своему, с тою же откровенностью и непринужденностью, как когда-то в Африке, когда Шнец, будучи еще юным и неопытным птенцом, считал себя польщенным дружеским вниманием барона, приютившего его под своим крылом и посвятившего его в тайны львиной охоты и других благородных страстей и занятий. С того времени протекло шестнадцать лет. Волосы поредели, на усах барона появилась седина; его подвижная, коренастая фигура округлилась и сзади казалась очень почтенною, тогда как длинная и тощая фигура его более молодого собеседника казалась еще деревяннее, выражение его лица, походившего на пергамент, еще суше, его приемы еще неуклюжее, чем прежде. Тем не менее барон, который по-прежнему называл поручика «милый Шнецик», все еще смотрел на него самодовольным оком, ободрительно похлопывая его по плечу, на что Шнец, воспротивившийся бы такому обращению со стороны всякого другого, казалось, нимало не сердился.
— Bonjour mon vieux![40] — воскликнул барон при входе Шнеца, уплетая за обе щеки. — Моя маленькая принцесса все еще отдыхает от трудов, понесенных здесь, в этом доме, на музыкальном вечере русской графини. Подойдите ближе и закурите сигару. Без церемонии, пожалуйста! На этой нейтральной почве курят. Это единственная уступка, которой я в качестве опекуна, состоящего под строжайшей опекой, добился от опекаемой мною племянницы. Немудрено, что при таких обстоятельствах я уже сто раз каялся, что не женился и не произвел на свет собственных ребят; тогда по крайней мере я бы знал, за какие грехи меня тиранят. Пожалуйста, не делайте мне знаков говорить тише. Она привыкла уже к моим жалобам и вздохам, она знает, что я ее раб, позволяю сковывать себе руки и ноги, но не язык.
— Впрочем, — заключил он эту жалобную тираду, высказанную со слишком веселым видом для того, чтобы возбудить серьезное участие, — впрочем, дорогой Шнецик, иго мое никогда не было так сносно, как здесь, в вашем благодатном Мюнхене. Прежде всего потому, что и вы подставляете под ярмо вашу шею, и я имею в вашей особе виц-раба, какого я тщетно старался приискать в то время, когда моя строгая племянница водила на веревочке меня, старого охотника на львов, как терпеливую овечку.
Далее он рассказал, что заключил вчера в клубе самые приятные знакомства и нашел, что там господствует самый искренний дружеский тон.
— Вы, сыны Южной Германии, представляете собою отличную породу
людей! — сказал он с живостью. — Все чистосердечны, нараспашку, в неглиже, как созданы Богом. Здесь не ощупывают тщательно друг друга, пока, за всевозможными футлярами, не отыщется то ядро, которое называется душой. В ком что есть — то и показывается наружу, а кому это не нравится, пусть пеняет на себя. Ему не поможешь. Конечно, иногда наружу прорвется некоторая грубость, которая тем не менее делает вам только честь.Шнец скорчил ироническую гримасу.
— Позвольте вам заметить, cher papa,[41] что вы нас слишком высоко цените, — сказал он сухо. — То, что вы принимаете за нашу правдивую, ничем не прикрытую, натуральную кожу, только футляр, окрашенный под цвет кожи, за которою, как ядро ореха за скорлупою, скрывается истинная ткань — эпидермис. Нам очень удобно расстегнуться, потому что этим мы, в настоящем своем виде, еще не обнаруживаем себя. Между собою мы хорошо знаем, кто мы такие, и не думаем морочить друг друга. Не имей я в своих жилах нескольких капель франкской крови, унаследованной от матери, я бы, поверьте мне, не был настолько наивен, чтобы обнаружить пред вами наш национальный секрет. Я бы предоставил вас самим себе и тогда посмотрел бы, получила ли бы ваша вчерашняя дружба большее развитие через год или десять-двадцать лет, и удалось ли бы вам проникнуть через футляр пощупать в нас истинное человеческое сердце из тела и крови. Я, как ни стараюсь, до этого еще не достиг. Конечно, я сам был настолько не общежителен, что считал своею обязанностью говорить в глаза правду тем, которых почитал своими друзьями, а здесь этого нужно опасаться, как кражи серебряных ложек. Для чего же и существует спина друга, как не для того, чтобы без зазрения совести осуждать его же за нею?
— Я знаю вас, mon vieus, — воскликнул барон. — За неимением ножниц и черной бумаги, вы занимаетесь вырезанием карикатур острым языком в воздухе. Но ваше желчное искусство рисовать силуэты не очернит в моих глазах прелестный город и его обитателей. Я сильно ворчал, когда моя маленькая властительница настояла на путешествии и перенесении своей резиденции более на юг. Мне ничего не могло бы быть приятнее, как встретить с ее стороны каприз, в силу которого она пожелала бы остаться в Мюнхене и не захотела бы вообще двигаться отсюда.
Приход Ирены прервал эти слова. Она была бледнее вчерашнего, как будто бы не выспалась, и поздоровалась с обоими собеседниками нетвердым кивком головы, в котором выражалось утомление.
— Любезный дядюшка, — сказала она, — ты сделал бы для меня величайшее одолжение, если бы вывез меня отсюда куда-нибудь в деревню, куда бы то ни было, но только вон из этого дома. Я провела такую ночь, которую не желала бы пережить вторично. Ты пришел домой так поздно и спишь, к тому же так крепко, что концерт и вообще происходивший под нами шум не мог беспокоить тебя. Что же касается до меня — то хотя я отделалась от графини по возможности рано, — тем не менее музыка и говор беседы достигали через открытые окна до моего слуха. Каждую ночь будет происходить то же самое, потому что эта дама — вечное движение, и круг ее знакомства должен расшириться до бесконечности, так как она протежирует не только музыке, но и другим искусствам. Если ты меня любишь, дядюшка, и не хочешь, чтобы я получила нервную горячку, то похлопочи о том, чтобы мы поскорее оставили этот дом! Не находите ли и вы со своей стороны, господин Шнец, что при таких обстоятельствах нельзя придумать ничего лучшего, как быстрое бегство?
Шнец посмотрел на своего приятеля, с лица которого мгновенно исчезло прежнее веселое, довольное выражение. Он не осмеливался, однако же, прийти к нему на помощь.
— Мой дорогой друг, — решился возразить нетвердым голосом барон, — уехать так с бухты-барахты, после того как мы объявили только вчера нашим друзьям, что гораздо приятнее иметь постоянную квартиру здесь, в городе, и отсюда уже делать во всех направлениях экскурсии!
Она не дала ему договорить.
— Посмотри, какая у меня горячая рука, — сказала она, приложив к его лбу два миниатюрных белых пальчика, — ведь это лихорадка, а ты знаешь, как предостерегали нас относительно мюнхенского климата. Разве тетенька не говорила вчера, что и она скоро обратится в бегство, в горы? Я вовсе и не предполагаю, что ты намереваешься запереться в пастушеской хижине. Я знаю, что ты, дядюшка, не можешь обходиться долгое время без города. Я не хочу уезжать далее того превосходного озера, на котором мы вчера были; в случае скуки, ты через час можешь быть в Мюнхене. Не правда ли, господин Шнец, — это лучшая и благоразумнейшая мера для обеих сторон?