В раю
Шрифт:
Феликс пристально посмотрел на него.
— Никто не обрадуется этому более меня, старина. Так как мы раз уже заговорили об этом, то я скажу тебе, мне было до известной степени тяжело найти в тебе совершенно иного человека, чем того, которого знал десять лет тому назад. Я всегда думал, что ты сам отчасти виноват в твоем отчуждении от меня. Если бы ты стал снова прежним!.. Но могу я узнать, как все это случилось?
— Пока еще нет! — отвечал скульптор, с видимым волнением пожимая протянутую ему Феликсом руку. — Я еще не имею на это позволения, хотя самому страшно хочется поделиться с тобой этою тайною и раскрыть перед тобой душу. Но поверь мне, мой дорогой, скоро опять все пойдет хорошо. Безжизненный, сухой кол пустил весною опять свежие, зеленые ростки. Зима была несколько продолжительна, немудрено, что и тебе казалось немного холодно.
Стук в двери прервал беседу приятелей. За дверью раздавался
Янсен отодвинул задвижку, которую только что перед тем с нескрываемою досадою задвинул за профессором эстетики, и впустил Розенбуша.
— Ну что? — воскликнул вошедший, — что скажете вы об этом небесном явлении? Божественная женщина! Она ведь тоже заходила к вам? Как метко каждое ее слово, как она предугадывает самые сокровенные мысли и намерения! Невольно стоишь перед нею как дурак с широко разинутым ртом и только знаешь, что киваешь ей головой! В моем «Сражении при Лютцене» она не пропустила ни одного лошадиного копыта, чтобы не выразить глубокого осмысленного понимания живописи, и если бы она осталась на более продолжительное время в Мюнхене, то непременно стала бы наведываться ко мне, «чтобы видеть меня за работой». Она говорила, «что я стою на совершенно верной дороге»; что «искусство — это: деятельность, страсть, волнение, борьба на жизнь и на смерть», и еще многое такое, что готово уже было сорваться с моего языка. Чертовски умная женщина! Она словно предугадывала и похищала мои собственные мысли. Спутник ее — тоже, кажется, человек, вполне понимающий дело. Вы, конечно, приглашены на сегодняшний музыкальный ее вечер… Я должен захватить с собою флейту, но не буду таким дураком и не отважусь играть в присутствии северной Семирамиды искусства и ее генерального штаба, состоящего из одних только виртуозов. Чему же вы смеетесь?
— Мы смеемся лишь над быстрыми успехами этой любительницы искусства в уразумении того, на что вынуждают ее обстоятельства, — отвечал Феликс. — Здесь внизу она объявила, что истинное искусство заключается в спокойствии. Поднявшись же на одну лестницу, при одном только взгляде на «Сражение при Лютцене», ее озарила мысль, что искусство не что иное, как борьба и волнение. Вы вызвали быстрое превращение, Розенбуш. Если бы оно только было прочно!
Батальный живописец, казалось, на этот раз совершенно не понимал сущности комической стороны этого дела.
— Все равно, — сказал он, — мне чертовски хочется продолжать это знакомство. Отчего бы умной женщине и не быть разносторонней? Итак, барон, в восемь часов вечера я зайду за вами. Жаль, что я именно теперь так себя обкарнал! В конце концов, я бы внушил ей большее уважение своею прежнею романическою куафюрой, чем этим римским нарядом, в котором я ни дать ни взять голая опаленная мышь. Впрочем, лишь бы только не покидала меня бодрость духа, а то, в крайности, меня всегда может выручить бархатная куртка.
ГЛАВА VIII
Ровно в восемь часов Розенбуш вошел в комнату Феликса. Он был в самом парадном своем костюме, который одевал только в чрезвычайных случаях. Правда, складки его фиолетовой бархатной визитки переливали живописными оттенками, указывавшими на достаточную древность материи. Но тот, кто знал, что одеяние это выкроено из придворного платья известной в летописях истории графини Тилли, тот смотрел на него с благоговением, тем более что оно как нельзя лучше шло к лицу нынешнего его краснощекого владельца. Вокруг шеи он повязал бабочкой белый, безукоризненной чистоты галстучек. Белый жилет, бесспорно, немного пожелтел, а черные брюки местами побелели. Несмотря на это, Розенбуш, своим высоким старомодным цилиндром под мышкой и парою белых, еще сносных, лайковых перчаток в руке, произвел, войдя в комнату Феликса, такое приятное впечатление, что барон почувствовал себя вынужденным сказать ему что-нибудь лестное по поводу туалета.
— Надо доказать миру, что портной должен учиться у художника, а не наоборот! — отвечал живописец, с торжественной серьезностью становясь перед зеркалом и слегка ероша волосы.
— Конечно, — продолжал он, — вы еще не совсем сбросили со своих плеч барона. Верьте мне, платье, право, делает человека: в блузе кажешься совсем другим, чем в элегантном наряде, сшитом по самой последней моде. Разве мы все не играем какой-нибудь роли? Спросите Эльфингера, и он вам скажет, что актер вполне проникается духом своей роли лишь тогда, когда облачается в соответственный костюм. Я, например, в обыкновенном платье чувствовал бы себя настолько ничтожным, что не был бы в состоянии взять в руки кисть; напротив того, вот в таком и даже еще в лучшем туалете я так же весело говорю свое anch’io,[30]
как и более великие люди. Но вы не трогаетесь еще с места… или, быть может, хотите произвести более сильное впечатление поздним приходом?Феликс успел между тем снова впасть в меланхолическое настроение. Он отвечал, что получил неблагоприятные вести из дому и потому не расположен посещать общество, просил Розенбуша извиниться за него, — да, впрочем, какое дело графине до него, такого неизвестного, еще не составившего себе имени новичка?
— Как, — воскликнул батальный живописец, — вы хотите отправить меня одного в волшебный сад этой Армиды, тогда как я рассчитывал на то, что вы, в случае нужды, меня выручите? Янсен, наверное, придет поздно, если только он вообще придет. Нет, мой друг, вы знаете, я употребляю столько мужества на полотно, что мне его остается слишком мало для гостиной… поэтому — бок о бок, рука в руку с другом и товарищем по оружию, или я заползу в первый попавшийся футляр от виолончели и нанесу посрамление всему раю!
Он принудил то смеявшегося, то сопротивлявшегося Феликса приодеться и потащил его с собою и даже на улице держал его крепко за руку, точно боялся, чтоб тот как-нибудь не ускользнул. Феликсу, собственно говоря, это насилие было очень приятно. Он стыдился своей трусости посетить дом, в котором остановился предмет его прежней любви, даже в день отсутствия Ирены. В сообществе веселого спутника Феликс несколько рассеялся от тоски, давившей его с тех пор, как он узнал о пребывании Ирены в городе, а рассказы о недавних приключениях Розенбуша в ролях отверженного жениха и счастливого любовника окончательно возвратили ему веселое расположение духа. Он поддразнивал живописца тем, что его ветреное сердце, вместо того чтобы подобно обжегшемуся ребенку остерегаться огня, хочет опять опалиться у нового пламени, — и Розенбуш, тяжело вздохнув, с ним согласился.
— Собственно говоря, — сказал он, — для меня, ничтожного бедняка живописца, которому приходится выслушивать всякие глупости со стороны какого-нибудь перчаточника, эта графиня вовсе не так опасна, чтобы из-за нее нельзя было переступить некоторые общепринятые границы. Если этой чертовской женщине, действительно, взбредет в голову дурь похитить нашего брата и увезти с собою в Италию или Сибирь, — то она сама ведает, что творит, и мы можем спокойно отдаться на волю Божию.
Болтая таким образом, дошли они до отеля, в первом этаже которого целый ряд освещенных окон еще издали указывал, где именно расположилась со своим штатом властительница всех искусств. Надвинув на глаза шляпу, Феликс с такою поспешностью взбежал на лестницу, что Розенбуш, совсем запыхавшись, отстал от него.
— Странный вы, право, человек, — обратился он, смеясь, к Феликсу, которого догнал уже наверху. — Чтобы вытащить вас, приходится употреблять всякие уловки, а затем вы так спешите, точно не можете прийти довольно рано на место.
Феликс не успел ему ответить, так как в эту минуту слуга отворил двери и они вошли в довольно большую залу, где только что замолкли последние звуки шопеновского ноктюрна, которым сама хозяйка открыла вечер.
Многочисленное и довольно пестрое общество, окружавшее рояль, состояло большею частью из молодых людей с длинными волосами и бледными лицами, носившими на себе печать будущей знаменитости. Между ними были дипломаты, офицеры, журналисты и люди, у которых не было другого призвания, как быть знакомыми со всеми и быть всюду принятыми. Профессор эстетики поспешил навстречу к гостям с любезностью, свойственной хозяину дома, и пожал им руки. На нем был старомодный голубой фрак с золотыми пуговицами, желтый пикейный жилет, белые летние брюки и вокруг шеи высокий черный галстук, который подпирал его подбородок. Стефанопулос вынырнул из толпы восторженного штата графини, чтобы приветствовать вошедших, и казался одним из интимных друзей дома. Наконец тесный круг расступился, и сама графиня выступила навстречу новым гостям..
Она оделась как нельзя более к лицу: на ней было легкое темное тюлевое платье, оставлявшее обнаженными ее все еще свежие плечи; венецианская кружевная косынка, небрежно накинутая на голову, была приколота сбоку свежей темно-красной розой. Матовая бледность ее лица получала, при вечернем освещении, более свежий, молодой оттенок, а умные выразительные глаза могли поспорить блеском с белыми ее зубками.
— С вашей стороны очень мило, что вы сдержали свое слово, — приветствовала она молодых людей, протягивая им свои мягкие маленькие ручки. — Надеюсь, что ваш гениальный друг и учитель также сумеет найти сюда дорогу и что вы не раскаетесь в том, что пришли сюда. Я, правда, предупредила, что вы принуждены будете довольствоваться тем, что может доставить удовольствие вашему уху; впрочем, чтобы не лишить и ваше зрение следующей ему доли наслаждения, я покажу вам нечто прекрасное. Пойдемте.