Варламов
Шрифт:
ничной отцовской любовью от ничтожных и подлых людишек,
устремляющихся, как бабочки на огонь, на его, русаковское бо¬
гатство. Русаков — Варламов сидел за столом сосредоточенный,
настороженный и чуть скошенным взглядом следил за своим со¬
беседником.
...И только после того, как Вихорев прямо и открыто пере¬
ходил к делу — «Влюблен, Максим Федотыч, влюблен, в Авдотью
Максимовну влюблен», — приоткрывал себя и Русаков — Варла¬
мов: «Полноте, ваше благородие, мы люди
ки неписаные, где нам! Ведь нас только за карман и уважают».
Он и тут сохранял душевную сдержанность и спокойствие.
Но говоря «мы люди простые», чуть заметно растягивал эти сло¬
ва, вкладывая в них затаенную гордость за «простоту» свою и
дочери. Весь характер исполнения этой сцены Варламовым под¬
черкивал драматическую силу третьего акта, в котором Русаков
узнает о бегстве дочери, а затем и встречается с ней. Вся сдер¬
жанность, мягкость, простота Русакова исчезали. На их место
являлись глубокое страдание, гневный порыв и отчаяние. Иным
становился Русаков. В не меньшей степени иным показывал себя
в этот момент и вдохновенный актер Варламов».
Нельзя отнести «Не в свои сани не садись» к числу лучших
произведений в литературном наследии Островского. Не случай¬
но ни разу, кажется, не ставилась эта пьеса на сцене советского
театра. А при своем появлении она подверглась справедливой
критике «Современника» за славянофильское направление, уми¬
ленное восхваление кондовых житейских порядков отчичей и
дедичей.
Шла она в Малом театре в 50-х годах с успехом, но не¬
долго, пока роль Дуни играла Л. П. Никулина-Косицкая.
Первая постановка в Александрийском (1853) прошла не
бог весть как. И только спустя тридцать лет, когда Русакова
стал играть Варламов, пьеса как бы возродилась. Впрочем, ча¬
ще, чем у себя в театре, играл ее во время своих летних га¬
стролей по стране.
Никакого не было ему дела до славянофильских идей пьесы.
С искренним увлечением выводил на сцену человека доброго и
душевного, милого и, пожалуй, слишком слезливого. Но хвалили
Варламова в роли Русакова все, без конца и единогласно. За
проникновенность чувств и неподдельную трогательность. А мо¬
жет быть, и самому Варламову, и критикам, и зрителям, и авто¬
рам театральных воспоминаний казалась эта роль такой примет¬
ной потому, что рядом с Русаковым вставал другой варламов-
ский купец.
Тит Титыч Брусков.
Этот — крепкий, кряжистый, ражий мужчина. С буйной и кур¬
чавой бородой и такими же волосами с медной рыжинкой, со злы¬
ми, сверкающими глазами. Жестами широкими, размашистыми,
чуть что — замордует, зашибет! Крикун и ругатель с круто про¬
соленной речью. Швырялся словами, что булыжниками. Одет,
как
другие купцы, в поддевку, но под ней — густо малиновогоцвета разбойничий жилет...
Нет, лихое слово про разбойничий жилет вырвалось не вдруг.
Было в этом Тит Титыче что-то ни дать ни взять от того недо¬
брой памяти ямщика, о котором в народной песне поется: как
зарезал на большой дороге богатых седоков, обобрал их дочиста,
зарыл мертвые тела в степи глухой, а сам в именитые купцы
вышел...
Вот каков был варламовский Тит Титыч Брусков по виду и
по духу — буян, озорник, убивец, человек необузданных страс¬
тей, в исступлении не знающий управы над собой.
Играл эту роль в обеих пьесах Островского, в которых дейст¬
вует Тит Титыч, — «В чужом пиру похмелье» и «Тяжелые дни».
Один и тот же характер, того же пошиба, те же замашки, гун¬
досый, с хрипотцой голос. Что ж о нем рассказывать?
— Никто, батюшка Тит Титыч, не смеет вас обидеть. Вы
сами всякого обидите!
Весь он тут!
«Еще только в предвкушении выхода артиста на сцену дума¬
лось: а какой он себе устроит грим?.. Но вот Варламов появился.
Впечатление получалось неожиданное, — пишет Э. Старк. — Сво¬
ей картинностью, своей какой-то причудливой монументальностью
давал без всяких слов яркое представление о той среде, откуда
вышло это настоящее чудище лесное.
Завел свои речи, истинно самодурственные речи, — какая гам¬
ма оттенков, какое разнообразие интонаций, из которых каждая
ярким светом озаряет потемки души Брускова, совершеннейшего
из всех самодуров Островского, махрового, можно сказать, само¬
дура... И какие переходы, какой юмор! Последний был так бле¬
стящ, что зрительный зал не смеялся, а буквально грохотал от
хохота, охватывающего всю публику как-то вдруг.
...В жесте и тоне бесподобно подчеркивал это очеловечение
существа, созданного по образу и подобию божьему и ставшего
нелепым только потому, что нелеп был весь уклад жизни, в ус¬
ловиях которой такие существа рождались и формировались.
Варламов — Брусков казался настоящим праздником сцени¬
ческого искусства, какой-то трубной хвалой великому лицедей¬
ству! Это была не игра, но вдохновенное творчество тут же, на
глазах восторженных зрителей!»
Должно быть, все это — совершенная правда, судя даже по
тому, что во всех статьях и воспоминаниях современников, как
только заходит речь о варламовском Тит Титыче, начинаются
одни восклицания и восторги. И нет разбора роли, описания того,
как играл ее актер. Но также неукоснительно — переход к Дру¬
гому купеческому образу, к Павлину Павлинычу Куросленову.