Восьмой дневник
Шрифт:
поскольку это некошерно.
Уходят в измерение иное
те люди, знал которых очень близко,
вослед их теням кланяюсь я низко
и пью своё прощальное спиртное.
Читаю книги без разбора
с утра весь день и часто ночью,
одолевая груды вздора,
чтоб унавозить мыслям почву.
В душе нашей рабства остатки
толкают к покорству и фальши:
душа, уходившая в пятки, –
уже
Жизнь российская густая
взгляду внешнему не рада –
ни вверху лихая стая,
ни внизу глухое стадо.
Пока не взорван шар земной,
пока шахид ещё в пути,
ты посиди, дружок, со мной
и рюмки захвати.
Моё пустое верхоглядство
мне не мешает видеть срам
неисчислимых видов блядства,
Творцом дарованного нам.
В раздумьях я периодических:
зачем тяну я этот путь?
Нет сил душевных, нет физических,
и только умственных чуть-чуть.
Надолго выписал билет
нам Бог в земной бардак,
и вот качусь по склону лет
и не скачусь никак.
Забавно мне, что струйки строк
и рифмы спаренные эти
мне продлевают Божий срок
существования на свете.
Людям уже очень пожилым,
плюнув на опасности злословья,
хвастаться блистательным былым
нужно и полезно для здоровья.
Я в жизни играл очень разные роли,
и всякой достаточно всячины,
чтоб горестно думать, какие гастроли
душе моей будут назначены.
Наш век – текучее движение
с рождения и до конца,
отсюда в нас преображение
фигуры, мыслей и лица.
Взошла румяная заря,
плывёт рассвет неторопливо,
и чувство, что живёшь не зря,
зовёт купить бутылку пива.
Весь день читал. Уже стемнело.
Пустой бумажный лист лежит.
Всё, что во мне когда-то пело,
теперь скрипит и дребезжит.
Помимо всех воспоминаний
хранится в памяти у нас
большой объём ненужных знаний
и мыслей крохотный запас.
Те, кто умней, добра не ищут,
а млеют в радостной готовности,
пока духовка тушит пищу –
основу пышущей духовности.
Творец в порыве милости и благости
являет нам порой расположение:
страдания меняются на тягости,
а рабство – на всего лишь унижение.
Я стал податливее хмелю
и чушь, как раньше, не порю,
я был
дежурным по апрелю,а нынче стал – по декабрю.
Старость у разбитого корыта
тоже прячет некую коврижку:
столько мыслей мной уже забыто,
что вполне хватило бы на книжку.
Искры наших шуток очень разны,
но всегда унынию помеха,
мы шутить особенно горазды,
когда нам по жизни не до смеха.
Я теперь там бываю в гостях,
ощущая повсюду в отчизне,
что отчизна стоит на костях
миллионов погубленных жизней.
Время залило холодными ливнями
наши костры с их высокими искрами,
очень уж были тогда мы наивными,
в равенство-братство мы верили искренне.
Так, похоже, и задумано Творцом,
чтобы чуть приподнималось покрывало,
и улыбка освещала нам лицо
и слегка тем самым душу раскрывала.
Пока ещё почти неразличима
и ни на чей вопрос не отзовётся
та будущая дикая личина,
которой к нам Фортуна обернётся.
На природе думать о природе
некогда учил философ некий,
я же лично думал об уроде –
губящем планету человеке.
Я с лёгкой на себя смотрю опаской –
похоже, перестал я быть собой:
о жизни стал писать я чёрной краской,
ни розовой уже, ни голубой.
И хотя в этом мире я долго прожил
и по разным постранствовал странам,
этот мир для меня остаётся чужим –
непонятным, жестоким и странным.
Я многого боюсь из-за присутствия
во мне гордыни пакостной моей:
я жалости боюсь, боюсь сочувствия
и злюсь, когда мне в уши льют елей.
Всё в нашей жизни строго предначертано,
и вольной воли слабо проявление;
когда же предначертанность исчерпана,
даруется свободное дряхление.
Создатель беседует с нами
на сленге божественных жестов:
циклоны, торнадо, цунами
слышнее и внятнее текстов.
Увы, но нету свыше дуновения
в моих стишках: куда ни погляжу,
везде следы чужого вдохновения
стыдливо и угрюмо нахожу.
Живу я очень уж растительно
и, не пытаясь угадать,
смотрю на небо вопросительно:
за что мне эта благодать?
Всё, что написано пером
и Богу может быть приятно,
Харон уносит на паром
и доставляет аккуратно.