Восьмой дневник
Шрифт:
Познав безумную горячку
эпохи войн и революций,
народ российский выбрал спячку,
даже во сне боясь проснуться.
Такая мне встречалась красна девица,
что видел я по духу и по плоти:
в ней дивная изюминка имеется,
не раз уже бывавшая в компоте.
Врач – сотрудник телесной охраны,
а душа – это нечто иное,
и промыть нам душевные раны
в состоянии только спиртное.
Версии,
спорят о минувшем заразительно –
истинную правду об истории
знает только Бог. Но приблизительно.
О чём бы ни базарили витии,
надеясь популярности добиться,
а жизни и судьбы перипетии
текли, не замечая их амбиций.
Во мне живёт густое, плотное,
по самой сути безотрадное,
глухое чувство, что животное
я очень стадное.
Никто нас равнодушию не учит,
в него ныряют, как под одеяло,
а тех, кого чужое горе мучит,
ничтожно мало.
Чуть выпил я и думал в час вечерний,
что странно, как еврей со смертью дружит,
что мы – творцы религии дочерней,
которая убийцам нашим служит.
Сотрутся звуки нашей речи,
но внуки вникнут в суть явления:
мечту всего сильней калечит
процесс её осуществления.
Забавно мне крутое вороньё,
которое политику вершит:
когда твоя профессия – враньё,
дерьмо сочится прямо из души.
Подобно всем, я жил бегом,
как будто рвался на вокзал,
и всё, что делалось кругом,
я очень поздно осознал.
Со страхом вижу я грядущее:
мир дышит хрипло и неровно,
остервенение растущее
не может кончиться бескровно.
Видно, это свыше так решили,
ибо парадокс весьма наглядный:
чтобы делать глупости большие,
нужно ум иметь незаурядный.
Земное благоденствие вкушая,
клубится человеков толчея,
все заповеди Божьи нарушая,
но искренне хвалу Ему поя.
Мы все – особенно под мухой –
о смерти любим чушь нести,
кокетничая со старухой,
пока она ещё в пути.
Чуть выпьешь – и приятно едет крыша,
к заветным обращаюсь я мечтам:
ужели не найдётся где-то ниша,
чтоб маленький мой бюст пылился там?
Со многими дружа, я никого
не звал пускаться в подвиги отважные,
поскольку все они до одного
герои очень были бы неважные.
Я старился, нисколько не взрослея, –
ни
ум не обострялся мой, ни бдительность,что стыдно и позорно для еврея,
которому пристойна рассудительность.
Сменилось легковесное порхание
тяжёлой стариковской хромотой,
храню я только лёгкое дыхание,
с упрямой изъясняясь прямотой.
Одно из, по-моему, главных
земных достижений моих –
сейчас уже мало мне равных
в искусстве разлить на троих.
Немало проживя ночей и дней,
на лире я рассеянно бряцал,
и сроду я никчемности моей
не отрицал.
Люблю я память лет наивных,
эпоху клёкота петушьего,
когда ко мне от девок дивных
лилось обильно равнодушие.
Я часто думаю о смерти,
поскольку жизнь весьма ценю,
а смерть означена в десерте
земного нашего меню.
Не зря стучит моя клавиатура,
настанет час, неведомо какой,
и тихая чувствительная дура
заплачет над какой-нибудь строкой.
Печально покрутившись так и сяк,
я вижу сквозь магический кристалл,
что мой родник не полностью иссяк,
однако быть фонтаном перестал.
Настолько много мыльных пузырей
надули мы надеждами своими,
что где-то, очевидно, есть еврей,
который наши души лечит ими.
И вот я до чего за целый день
додумался своим умом невежды:
смирение и кротость – просто лень,
одетая в удобные одежды.
Читаю предпочтительно о древности
и в этом увлечении не каюсь;
от мерзких дуновений современности
я кашляю, чихаю и сморкаюсь.
Сболтнёшь по пьяни глупость ненароком –
смеются собутыльники над ней,
а утром просыпаешься пророком:
реальность оказалась не умней.
Я зэкам в лагере прошения
писал о пересмотре дел,
к литературе отношения
мой труд нисколько не имел.
Но я был счастлив.
В державе, где централен мавзолей, –
апатия, усталость, безразличие;
Россия нынче спит, и снится ей
недавнее зловещее величие.
Двух устремлений постоянство
хранит в себе людское племя:
страсть к одолению пространства
и страсть к покою в то же время.
Есть нечто – пока без названия,
но жжёт не слабее огня:
изжога от сока познания
весьма изнуряет меня.