Восьмой дневник
Шрифт:
у слушающих меня.
В готовности терпеть холопство,
живя без чести и стыда,
есть небольшое неудобство:
ногой пинают иногда.
По как бы щучьему велению
весь фарт – у крученых и верченых,
к досаде и недоумению
чистосердечных и доверчивых.
У ангела-хранителя
сегодня я спросил,
безжалостно его
средь бела дня будя:
за что на склоне лет
нас Бог
Ответил он: «Увы», –
крылами разведя.
Болит и ноет поясница,
и сердце явно с ритма сбилось,
а всё равно под утро снится
всё то, что в молодости снилось.
Люблю я слабость певчую мою –
ни голоса, ни слуха, смех и горе;
услышь Господь, как дивно я пою,
давно б я состоял в небесном хоре.
Погас-потух запал мой дерзкий
за годы в жизненной пустыне,
но пенис мой пенсионерский
исполнен пафоса и ныне.
Гляжу вперёд я без боязни,
промчались годы скоростные;
чем дальше, тем разнообразней
текут печали возрастные.
Теперь живу я, старый жид,
весьма сутуло,
и на столе моём лежит
анализ стула.
Сердечный разговор – души раскрытие,
но свойством обладают люди скотским,
и с женщиной духовное соитие
довольно быстро делается плотским.
Культура нам нисколько не наскучила –
есть польза в изобилии цитат,
культура нас удобрила, окучила
и с ужасом глядит на результат.
Всё естественно более-менее,
но таится печаль в этой драме:
потолок моего разумения
явно сделался ниже с годами.
Людей весьма скептически любя,
я думаю, что дело – в малой малости:
нас Бог лепил подобием себя –
лишёнными сочувствия и жалости.
Мы выросли, надели маски,
легко почувствовали вожжи;
что мы герои подлой сказки,
мы догадались много позже.
Ханжа-читатель был неправ,
меня браня за вольный нрав:
я душу с хером не рифмую,
но я вернул духовность хую.
Сюжеты жизненных трагедий
нам повествуют о беде –
об убедительной победе
дремучей пошлости везде.
Струны мировые я не трогал,
я писал о личном, чисто частном –
о любви, о разуме убогом
и про то, что глупо быть несчастным.
Я в мире этом не единственный,
кто верит в орган существующий,
в тот речевой пузырь таинственный,
слова и смыслы нам рифмующий.
Последняя
ночная сигаретанапомнила тюрьму, сгорев дотла,
тем дымом сигаретным обогрета
вся жизнь моя дальнейшая была.
Полезно в минуты душевной невзгоды,
когда огорчён или гнусностью ранен,
подумать, что всё же дожил до свободы,
и целым ушёл, и рассудок сохранен.
Растаял этот зуд во мне со временем –
томясь от вожделения неясного,
рассматривать с немым благоговением
развалины чего-нибудь прекрасного.
Заметил я уже немало раз
печальными и трезвыми глазами:
спиртное выливается из нас
ещё довольно часто и слезами.
Опять созрела гибельная каша,
и снова будет мир огнём палим;
забавно, что ко злу терпимость наша –
весомое сотрудничество с ним.
Сейчас я всё время читаю,
листая сюжетов меню,
и мыслей о старости стаю
бумажным шуршаньем гоню.
Возможно, что этим и век я продлил,
и ныне на том же стою:
на все неприятности лью, как и лил,
усмешки крутую струю.
Звонок, разговор, и подумал я вдруг,
что старость меняет мужчин
и что размыкается дружеский круг
не только от смертных причин.
Любовью что ни назови –
её в загадку Бог вознёс,
всё досконально о любви
когда-то знал раввин Христос.
Рушатся устои вмиг и разом –
рвётся равновесие дырявое,
и накрылся разум медным тазом,
и кипит безумие кровавое.
В небесную мы взоры тянем высь,
надеясь присмотреться, что там, как,
и каждый слышит голос: «Отъебись,
не суйся раньше времени, мудак!»
Жизнь оказалась интересной,
меня пасли судьба и случай,
и птицей реял я небесной,
и тварью вился я ползучей.
Склероз, явив ручонки спорые,
сегодня шутку учинил:
я сочинил стихи, которые
давно когда-то сочинил.
Тот бес, который жил во мне –
его кляли мои родители, –
с годами сделался умней
и вырос в ангелы-хранители.
Конечно, это очевидно –
стихает нашей жизни пляс,
но только грустно и обидно,
что внуки вмиг забудут нас.
Веками бьются лучшие умы,
стремясь постигнуть истину до дна,
но знание – источник новой тьмы,