Запретная тетрадь
Шрифт:
16 мая
У меня не всегда получается замаскировать то раздражение, которое вызывает присутствие Марины. Теперь она приходит каждый вечер; я уже взяла привычку накрывать на пятерых. Потом Мирелла уходит, у нас же с Микеле больше не остается ни минутки покоя. Я беру свою работу и оставляю Марину и Риккардо, чтобы они могли поговорить. Беседа не блещет остроумием, Марине не хватает культуры и наблюдательности: поднимая глаза от спиц, я обнаруживаю, что она смотрит на меня, вероятно задаваясь вопросом, почему Риккардо так мной восхищается. Вчера только он обнимал меня со словами: «Ты невероятная женщина, мама»; он постоянно обращается ко мне за советами, просит меня о множестве мелких одолжений, словно пытается дать мне возможность показать, насколько я хороша во всем. Мне кажется, что его поведение заставляет Марину ревновать. Если это так, значит, она малодушна, иначе должна была бы понимать, что никакое чувство, как бы глубоко оно ни было, не может заменить материнское.
Микеле сегодня вечером взял кресло и радиоприемник и унес их в комнату. Еще он забрал туда несколько книг, газеты, торшер из столовой; затем, удовлетворенно вздохнув, сказал: «Здесь
Мы говорили об этом вечером, за столом. Микеле жаловался на пасту, говорил, что она безвкусная. Я вернулась домой поздно, потому что у меня была долгая беседа с Гвидо, который настаивает, чтобы я все равно поехала, на несколько дней, перед свадьбой Риккардо. Я вымоталась, и мне казалось, что эта усталость вызвана тем, что с тех пор, как Марина ужинает с нами, мне приходится чуть больше хлопотать по хозяйству. Я сказала, что с меня хватит горбатиться для всех, я уже не девочка, мне полагается право на отдых. Мирелла согласилась, что я права, и спросила Марину, как та намерена работать, когда выйдет замуж. Риккардо сразу же перебил ее, заметив, что через несколько месяцев Марине придется заниматься ребенком. Повисло молчание. Мирелла смотрела на меня, внимательно, серьезно; потом сказала: «Мама могла бы сидеть дома с ребенком».
Мне хотелось возмутиться, но казалось, что не стоит. Я думала, что если уйду с работы, то больше не смогу видеться с Гвидо, что дети по ночам плачут, так что у меня даже не останется времени или спокойствия, которое нужно, чтобы вести дневник. Но это мои секреты, я не могла противопоставить их необходимости заниматься малышом. Риккардо обрадовался: отличное решение, так они с Мариной смогут уехать в Аргентину одни, обустроиться, акклиматизироваться, а потом вернуться и забрать ребенка, через какое-то время, ведь со мной он будет в надежных руках. «Понадежнее, чем в твоих», – сказал он в шутку Марине. Та радостно улыбалась. Тогда он добавил, что тем временем Марина могла бы занять мое место в конторе. «Думаешь, это так просто? – с иронией спросила я. – Что Марина умеет? Послушаем-ка: стенография, машинопись, бухучет, грамотный французский?» Марина качала головой, а я продолжала, сдерживая ярость: «Вы ничего не поняли обо всех тех сложностях, которые мне пришлось преодолеть за эти годы. Вы не осознаете, что творите. В пансионе моими учителями были монашки, мы учились почти шутки ради, как в тех роскошных учебных заведениях, где все ученицы богаты и им не нужно готовиться к труду. Я играла на фортепиано, писала акварелью. Все напрасно, как говорит Мирелла». Мирелла молчала, глядя на меня. «Мне всему пришлось научиться самой. Я вела хозяйство и работала, как ваш отец, чтобы вы могли пойти в старшую школу, в университет, чтобы были одеты и обуты. Не так-то легко занять мое место». Риккардо подошел обнять меня, Мирелла тоже придвинулась, с серьезным видом, словно на нее давил какой-то исходивший изнутри укор. Они говорили, что теперь-то хватит, я должна оставить контору, они уже взрослые. «Марина тоже будет работать, так или иначе», – жестко сказал Риккардо. Они обещали, что мы наймем приходящую домработницу, поручим ей весь тяжелый труд, кухню, а я буду заниматься ребенком, водить его гулять в скверы, на солнце. «Довольно конторы, – твердил Риккардо, – хватит ложиться поздно ночью, потому что нужно штопать или гладить».
Марина уставилась на меня своими совиными глазами. Может, размышления, как трудно быть женщиной, женой, матерью семьи, ошеломили ее. Но мне казалось, что, глядя на меня, она ищет уязвимую точку, в которую меня можно ранить. Я тут же подумала об этой тетради, решив перепрятать ее в надежное место завтра же утром, закрыть в сейфе Гвидо. Но мне страшно нести ее с собой на улицу, я думаю, а вдруг меня задавит автомобиль; представляю свое неподвижное тело под серым покрывалом и вижу, как Марина наклоняется и подбирает лежащую на асфальте сумочку, открывает ее, вытаскивает тетрадь. Я не могу выносить ее на улицу, это неосмотрительно. С другой стороны, в скором времени Марина будет часто оставаться одна в этом доме, потому что станет женой Риккардо, моей невесткой, синьорой Коссати; она сможет совать свой нос в ящики, сундуки, рыться повсюду. Найдет тетрадь, покажет ее Риккардо, чтобы продемонстрировать ему, что я делаю, когда не сплю по ночам, и почему невозможно, чтобы она заняла мое место при этом директоре, в конторе. Может, она уже начал поиски. Но она ничего не найдет, я умнее ее: она не сможет разрушить мой образ в голове у Риккардо. Когда я умру, он вспомнит, что я сразу великодушно приняла Марину в дом, защищала ее, кормила, хотя она пришла ко мне бедной, недовольной своей мрачной и беспутной семьей, без приданого, без белья и на втором месяце беременности. Но она словно не принимает все это в расчет: она не сдавлена стыдом, не боится, что я могу подозревать, как бы после свадьбы она не повела себя с другими как с моим сыном. Сегодня вечером, когда они уходили, Риккардо подтолкнул ее обнять меня и подсказывал: «Скажи маме, что мы решили». Она отнекивалась, мотала головой, мол, нет, нет; тогда Риккардо объявил мне: «Если будет девочка, мы назовем ее Валерия».
19 мая
Мне все труднее писать. По вечерам Микеле не ложится допоздна, слушая музыку. Он купил две пластинки – «Полет валькирий» и «Смерть Зигфрида» – и проигрывает их так часто, что они уже стали моим кошмаром. Вчера вечером, когда я вошла в комнату, он уже лежал в постели, а рядом вхолостую, с мучительным шипением, вертелась пластинка в граммофоне. Его голова откинулась на подушку в полном покое, но вся поза тем не менее свидетельствовала о сильном утомлении. Застывшее выражение его лица напугало меня. Я подошла к нему и обняла: я тоже чувствовала себя зажатой в тисках одиночества, которого никогда не испытывала до своего нынешнего возраста. Микеле не удивил мой внезапный порыв нежности: те, кто долго живут вместе, приобретают умение говорить друг другу обо всем бессловесно, и, может, именно это
делает их отношения незаменимыми. «Ложись в постель, погаси свет», – прошептал он. В кровати я прижалась к нему: я чувствовала его здоровое, сильное тело, энергично бьющееся сердце и вздохнула с облегчением. Чуть раньше, когда я вошла в комнату, лицо Микеле напомнило мне лицо моего отца. Когда я прихожу навестить маму, он никогда не принимает участия в наших разговорах: читает газету, сидя неподалеку, в кресле, и газета понемногу выскальзывает у него из рук. Пока он спит, я холодно наблюдаю за ним и, содрогаясь, понимаю, что он давно уже мертв. Может даже, с того дня, когда решил закрыть свою адвокатскую контору и уступить ее человеку, который много лет подменял его и тоже уже успел состариться. В тот день был большой ужин, и все радовались, потому что мой отец мог наконец отдохнуть и начать жить. На самом же деле в тот момент он начал умирать.Мне кажется, что женщины привилегированны, потому что ни на миг не могут прекратить свою деятельность: дом и дети не допускают отдыха или пенсии; так что они до самого конца привязаны к своим основным интересам. Иногда, наблюдая за моими родителями, видя, как они бранятся по несущественным поводам, я задаюсь вопросом, как им удается забыть о постоянной угрозе смерти. Может, все дело лишь в том, что каждый день они одерживают победу – самим фактом того, что по-прежнему живы. Или в том, что, поскольку смерть – неведомое нам состояние, мы не можем представлять его, страшиться его. Если это так, может, нам не следует пытаться получше понять жизнь, а то в попытках осмыслить ее и достойно прожить мы в конечном счете вовсе не будем ее проживать.
Когда Микеле перестает проигрывать музыку и в доме больше не звучат отголоски этих грозных драматичных мотивов, мне хотелось бы взять тетрадь и писать. Но уже поздно, боюсь, что вернется Мирелла, и подскакиваю всякий раз, как какая-нибудь машина остановится у парадной. Поэтому я решаю сесть за дневник уже после ее возвращения, продолжаю шить и сегодня так и уснула за шитьем. Проснулась, а Мирелла сурово спрашивает: «Ты что делала до такого позднего часа, мама?» Видать, подумала, что решительность, с которой я отказываюсь отдыхать, похожа на стариковское упрямство. Не хочу, чтобы сегодняшний случай повторился, не хочу, чтобы моя дочь считала меня старой: мне всего сорок три года.
Сегодня приходил отец Марины: я настояла, чтобы перенести этот визит на более позднее время, потому что хотела пойти на привычное субботнее свидание в контору. В последнее время Гвидо все время боится, что я воспользуюсь какой-нибудь отговоркой, чтобы не видеться с ним, не говорить об отъезде и не выбирать дату. Сегодня утром он впервые был со мной почти резок, узнав, что я не могу побыть с ним после обеда. «Тебе нужно выбрать, – сказал он. – Тебе по крайней мере нужно пытаться защищаться. Я даже эту силу не могу тебе придать? Кажется, что ты и рада дать себя перемолоть, сокрушить». Пора было закрываться: мы уже слышали, как молодые сотрудницы спешат к двери, радостно прощаясь с швейцарами и, как каждую неделю, идут навстречу воскресенью, словно это счастливое и нескончаемое отпускное путешествие. Гвидо продолжал: «С тех пор как я взял в привычку видеться с тобой каждую субботу, я больше не могу сидеть здесь один, как делал много лет. Тогда, наверное, я чувствовал, что жду чего-то способного чудесным образом прервать мое одиночество. До сих пор помню то удивление, которые испытал в ту первую субботу, когда, открыв дверь ключом, заметил, что кто-то опередил меня, кто-то, кому, как и мне, нужно было вернуться в контору, чтобы найти здесь убежище. Но теперь я и здесь не нахожу покоя, если тебя нет. В конце концов остаюсь дома, закрывшись в своем кабинете, не имея возможности ни работать, ни думать, потому что за дверью дети ставят танцевальные шлягеры». Он брал меня за руки, говорил: «Приходи сегодня, прошу тебя, может, хоть на полчаса: нам нужно поговорить о нашем отъезде». Я переживала острейшее отчаяние и чувствовала, что никогда никого так не любила, как его в тот момент. «Если бы я могла, если бы я только могла…» – сказала я, и тон моего голоса словно вознаграждал его.
Отец Марины – улыбчивый, жизнерадостный мужичок. Он радовался свадьбе, назначенной на 13 июня; Марина чтит святого Антония и все время повторяет, что это благодаря ему Риккардо не уехал, оставив ее одну. Отец Марины как будто вовсе не понял той причины, по которой необходимо ускорить эту свадьбу: я сама пожелала, чтобы Микеле утаил от него правду и рассказал о возможном внезапном отъезде Риккардо в Аргентину, о том, что легче будет получить визы и паспорта. И все же сегодня меня почти возмутило, что он в самом деле верит всему сказанному, и я раздумываю, не прикидывается ли он, чтобы не подвергаться унижению, от которого иначе ему пришлось бы страдать из-за поведения дочери. Но он выглядит удовлетворенным: когда Риккардо показал ему свою комнату, хотя она совершенно не выглядит уютной для двух молодоженов, отец Марины воскликнул: «Замечательно, замечательно». Вокруг распространилась эйфория, в которой я в глубине души отказывалась участвовать: я помнила, как Риккардо всхлипывал несколько дней назад, тот тон, которым Микеле сказал «болван». Я бы хотела забыть, но не могу. Другие в этот час уже спят: сон стирает прожитый ими день, и новое утро является им свободным от бремени предыдущих, которое я сохраняю на этих страницах, словно ведя непомерной толщины бухгалтерскую книгу, с которой ни один долг ни разу не был списан. Ближе к вечеру отец Марины откланялся: хотя Риккардо хотел задержать его на ужин, тот настоял и ушел, радостно прощаясь с нами: «До свидания, до свидания». И, обняв дочь, изобразил в наш адрес еще несколько исключительно радушных жестов, прежде чем исчезнуть. Риккардо, закрывая за ним дверь, заметил, что все прошло хорошо, просто прекрасно, и целовал Марину в щеки. Я смотрела на них: она источала удовольствие и казалась потолстевшей. «Невозможно, чтобы отец не заметил, что она беременна», – сказала я себе. И снова воскрешала в памяти, как он бодро удаляется, весело прощаясь с нами: я подозревала, что отец и дочь сговорились, и думала, что на этих людей без прошлого, без традиций, никогда нельзя полагаться. Ради Марины мне сегодня пришлось отказаться от встречи с Гвидо – единственного, что принадлежит мне, дарит мне радость: ради нее нам пришлось отложить поездку в Венецию. Мне кажется, что она целенаправленно и преднамеренно хочет помешать мне все еще быть молодой и счастливой. Так что время от времени я подумываю ни от чего не отказываться, чтобы насолить ей. Впрочем, чаще мне кажется, что отказаться – как раз единственный способ возобладать над ней, победить ее, не только сегодня, а всегда, обрекая ее на восхищение беспросветной жизнью – такой, как моя.
22 мая
Риккардо сказал, что подруга Марины, владелица чулочного магазина, намерена нанять ее кассиршей сразу же после свадьбы. Он радовался, потому что на такой работе она может подолгу сидеть, так что прерваться придется лишь ненадолго, когда родится ребенок. Моя мать, узнав об этой новости, уронила свое рукоделие словно громом пораженная и спросила меня: «И ты позволишь, чтобы жена твоего сына нанималась кассиршей?» Я ответила, что это не утомительный труд, и она горько обронила: «Ты не понимаешь. Ты уже ничего не понимаешь. Ты первая женщина в нашей семье, которой пришлось работать; но это хотя бы контора, тебе не нужно обслуживать посетителей. Кассирша…» – повторяла она, качая головой. Спросила, на какой улице этот магазин, я назвала роскошную центральную улицу, и она, выдержав паузу, добавила: «Рада, что больше не вижусь со своими старыми друзьями, что больше почти не выхожу из дома». Я сказала, что это напрасно, ведь так она не видит, что мир изменился. «Не желаю этого знать», – сурово ответила она.