Запретная тетрадь
Шрифт:
Позже, когда Микеле ушел, мы устроились рядом с радиоприемником: я вязала, вспоминая о том, что Риккардо сказал чуть раньше. Я подняла глаза и взглянула на него. Он сидел рядом с Мариной, и оба были худые, даже тощие. Риккардо утратил ту уверенность, которую любовь придавала ему в первое время: столкнувшись с серьезными решениями, которые предстоит принимать, он колеблется, ему страшно. Как в самый первый день, когда Марина вошла в наш дом, мне хотелось сказать ему: «Давай отправим ее восвояси». Потом смерила взглядом тщедушные плечи Марины, сказала себе: «Риккардо никогда не сможет обходиться без меня», – и вновь опустила взгляд на вязальные спицы, возвращаясь к своему занятию.
30 апреля
Вчера вечером, когда я кончила писать, был почти час ночи: Мирелла уже давно спала, Риккардо вернулся, проводив Марину домой, и тоже, без сомнений, спал. Я отложила тетрадь, привела в порядок столовую, а потом подошла к окну, потому что Микеле все не было и я волновалась.
Ночь была свежа, но нежна. Вместо того чтобы вглядываться в тенистую улицу – не покажется ли Микеле, – я смотрела на небо, на яркие звезды. «Пять дней в Венеции», – подумала я и решила тотчас же написать тете Матильде, предупредить о визите. Я представляла
Я долго простояла у окна и вздрогнула от холода, вернувшись в дом. Стояла глубокая ночь, а Микеле все не возвращался. Я легла в постель, а когда проснулась, подскочив от щелчка дверного замка, уже светало.
Микеле раздевался неспешно; я наблюдала за ним из-под полусомкнутых век, притворяясь спящей. Тайком рассматривала его осторожные движения, не узнавала их, и мое сердце билось в груди. Когда он залез в постель и лег, мне казалось, что мое тело чувствует его усталость. «Микеле…» – тихо окликнула его я. В холодном свете, падавшем из окна, я видела на стуле большую белую папку, которую он принес обратно домой. На спинке стула висел пиджак от его темного костюма: изможденно покачивались опустевшие плечи. «Шансов никаких – был один французский режиссер, который во что бы то ни стало хотел взяться. Но продюсеры говорят, что сценарий рискованный, не хотят брать на себя обязательств. Боятся войны». «Совсем не осталось больше никакой надежды?» – спросила я. А он, выдержав краткую паузу, прошептал: «Нет. Больше ни капли». Я заметила, как несправедливо, что жизнь, будущее человека все время зависят от внешних обстоятельств, от людей, которые сильнее его. «Моя мать, – добавила я, – тоже постоянно говорит, что если бы не война, этот Бертолотти не смог бы натворить все то, что натворил в семнадцатом году. И у нас все было бы хорошо». Он повторил: «Да уж, было бы». Я приблизилась к нему, сон снова овладевал мной, и я положила голову ему на плечо. «Слушай, мам, – сказал он, – я предпочел бы ничего не говорить детям». «Конечно, – заверила его я. – Ничего не скажем. При чем здесь дети? Это наши дела, Микеле».
4 мая
На этой неделе у нас было два выходных дня, вторник и четверг. В среду утром Микеле позвонил в банк, сказал, что ему нехорошо, и пролежал в постели до обеда, не включая свет. Я поддержала его; сказала, что он слишком много работает, учитывая его зарплату. Но когда я что-нибудь говорю, то нередко достигаю результата, противоположного задуманному: Микеле очень раздражителен с тех пор, как потерял всякую надежду продать сценарий. Он подскакивает при каждом телефонном звонке, может, еще надеется на хорошую новость, на то, что кто-то передумал. Но по телефону теперь звонят только детям, и это досаждает ему. Он сердится, что телефон вечно занят; я же, напротив, рада, что у них много друзей. Прекрасно помню: когда они еще были детьми и одноклассники звонили им по телефону, было так необычно слышать, как на другом конце провода чей-то робкий голос произносит их имя, – я чувствовала что-то вроде удивления оттого, что их знает кто-то еще, кроме меня. Они подходили к телефону, краснея, говорили поспешно, грубовато, и такое их поведение меня трогало.
Но Микеле просто не выносит детей в эти дни. Мне пришлось попросить их ходить тихо, не повышать голос, как я делала, когда они были маленькими; едва услышав, как они проходят мимо по коридору, Микеле срывается: «В чем дело? Что они? Чего им надо?» Ему бы попросить несколько дней отгула, отдохнуть. Я ему так и сказала, а он резко ответил, что прекрасно себя чувствует. Он сидит у открытого окна и смотрит наружу, хотя вид ничем не примечателен: дома, террасы и вывешенное сушиться белье. Когда смеркается, дома и террасы еще печальнее и серее, отчаянно кричат стрижи. Думаю, что Микеле напрасно там столько засиживается. Мне в этот час всегда хочется взять тетрадь и писать в ней.
Вместо этого я иногда устраиваюсь рядом. Теперь, столько всего поняв, мы, быть может, могли бы начать по-настоящему жить вместе, если бы не стыдились признаться друг другу в своих чувствах. Интересно: та скрытность, что в конечном счете разделяет супругов, – это порок или форма защиты? Когда мы вместе, одни, у окна, и чередой тянутся часы нашего краткого отпуска, я чувствую, что, вообще-то, могла бы и рассказать ему о Гвидо и о том удовольствии, которое я испытываю, видя, что он считает меня молодой и привлекательной женщиной. И в самом деле, это же абсурдно – жить вместе, как брат и сестра, и нести на себе вынужденные узы верности, которая естественна для влюбленных. Когда я смотрю на Микеле, то жалею, что больше не хочу поехать в Венецию с ним. Все было бы легко, просто, ясно, и меня не терзало бы столько противоречивых чувств. Но если бы мы поехали вместе, я бы не ощущала того счастья, которого жажду. Мы сидели бы в кафе на площади Сан-Марко, молча слушая музыку, отвлекаясь на лица прохожих, как иногда делаем в августе, когда Рим пустеет и мы отдыхаем в кафе на маленькой площади тут рядом, где небольшой оркестрик часто играет «Сон Ратклифа». Может, мы немного воспряли бы духом за столом траттории, где можно вкусно поесть; но мне не нравится ходить в тратторию с Микеле: глядя, как он, дважды перепроверив сумму, кладет наконец купюры в папку со счетом, я всякий раз думаю, что оно того не стоило.
Ближе к вечеру я предложила ему: «Сходим куда-нибудь?» Выйдя на улицу, мы не знали, куда бы направиться: Микеле не хотел ни в кафе, ни в кинематограф, мы прогуливались, и он все время выбирал второстепенные улицы, потому что не любит воскресные толпы. Общение с ним требует большого терпения, и мне не жаль усилий, ведь я догадываюсь обо всем, что проносится в голове у мужчины, которому почти пятьдесят и который так и не смог оставить за спиной трудную и темную жизнь. Я часто думаю, что, хотя провожу гораздо больше времени в трудах, мне повезло больше, потому что женщина, что бы ни делала, никогда не может отстраниться от жизни детей. К тому же у небогатой женщины все время мало времени на раздумья. С возрастом я понимаю, что, вообще-то, моя мать всегда была права, когда рассказывала о жизни женщины и говорила все то, что меня раздражало. Она утверждала, что у женщины никогда не должно быть свободного времени, она никогда не должна сидеть
без дела, а то сразу же начинает думать о любви.Вот и я так же: в присутствии Гвидо я всегда сильна, но когда остаюсь одна, особенно с Микеле и детьми, мысль о нем становится наваждением, и я не пытаюсь защититься от нее. Наши самые близкие свидания происходят, когда я открываю эту тетрадь по ночам. Когда мы рядом, я испытываю сожаление оттого, что не могу принять его в своей жизни так, как принимаю в своих мыслях. Может, еще и потому, что он кажется мне совершенно новым человеком, за которым я не могу признать тех прав, которые как будто полагаются ему ввиду нашей долгой привычки к совместной работе. Помню, как в первый день он сказал мне, что уже не знает, как жить за пределами конторы. С тех пор я чувствую, что он ждет от меня какой-то уверенности, которую не способны дать даже деньги. Мне кажется, что-то между нами изменилось: может, мне не стоило соглашаться никуда с ним ходить, тайком, расставаясь на углу, подскакивая всякий раз, когда в кафе, где мы уже взяли в привычку встречаться, входит незнакомый человек. Мне кажется, что все это не так прекрасно, как то, что связывало нас, когда общим был только язык нашей работы, кабинет, в котором мы столько лет проработали вместе и который служит нам убежищем каждую субботу. И все же мне кажется, что именно возможность быть не такими, какие мы на работе, влечет нас; мы хотим встречаться в жизни, которая отличается от той, что мы оба ведем.
Откровенно говоря, мне следует упомянуть здесь об одном желании, которое было у меня давно, еще до встречи с Гвидо. Мне очень страшно писать, я подскакиваю от любого поскрипывания; в последнее время Микеле не очень крепко спит по ночам. Так вот, иногда, перед тем как уснуть, я забавлялась, представляя себе, что я одна из тех молодых, красивых, элегантных женщин, которые все время путешествуют, ездят из одного отеля в другой, отдыхают на климатических курортах, и о которых говорят: «Они авантюристки». Я воображала, что я тоже – пусть всего на один день, одну ночь; и могла бы встретиться с мужчиной, не знающим, ни откуда я, ни как меня зовут – ничего. Мало-помалу, увлеченная этой игрой, я чувствовала в себе множество желаний, которые иначе не осмелилась бы осознать. Мне нравилось представлять, что у меня много денег, много одежды, шубы, украшения, что я путешествую в далекие страны, которых и вообразить не умела; но главное – что меня любит другой мужчина, не Микеле, и он любит меня не так, как любил Микеле, не той любовью, которая мне знакома. Я думала, что на следующее утро смогу уехать вновь, вернуться сюда, домой, где никто еще не заметил моего побега: возвращаться приносило большое облегчение.
Теперь я иногда представляю все то же самое, только с Гвидо; вижу себя очень изысканно одетой, веселой, остроумной – как умеет Клара и как я отродясь не умела. Может, ему бы тоже хотелось, чтобы я была такой. Но потребовалось бы, чтобы он многого не знал обо мне; не знал, что на жизнь мне нужно шестьдесят тысяч лир в месяц, которые я теперь получаю, краснея, из рук бухгалтера. В прошлую пятницу, на Монте-Марио, я нервничала, потому что в сумочке у меня лежал конверт с зарплатой, и когда Гвидо хотел меня поцеловать, мне казалось, что из-за этих денег я не могу отказаться. К тому же я стыжусь своей скромной одежды. Несколько дней назад он видел, как я утром выходила из трамвая перед зданием конторы; он выбрался из машины и проворно вошел в парадную, сделав вид, что не заметил меня. Мне кажется, что меня подталкивает к нему не только его любовь, но и именно эта сила богатого человека, того, который сумел добиться лучшей жизни, чем моя. Когда я все это думаю, мне правда кажется, что я изменяю Микеле, хотя та убежденность, с которой я все время отвечаю «нет, нет», когда мы говорим о Венеции, успокаивает меня. Всякий раз, как Гвидо заходит в контору утром, свежий, благоухающий лавандой, в шелковой рубашке и новом костюме со свежеотутюженными лацканами, мне приходят на ум костюмы Микеле. Не знаю, как это объяснить, но мне кажется, что с помощью меня Гвидо крадет у него возможность тоже одеваться элегантно, а заодно и успех, который мой муж снискал бы, носи он те костюмы, которыми не может обладать. Тем не менее на работе я вижу в Гвидо мужчину, который работает наравне со мной, наравне с Микеле, у которого все получается лучше нас, и поэтому он зарабатывает больше. Снаружи же это просто богатый мужчина. Недавно вечером, в машине, я заметила, что его взгляд останавливается на моем заштопанном чулке. Мне казалось, что в чулке этом он увидит все мои слабости. Мы говорили о Риккардо, я это прекрасно помню: Гвидо сказал, что если мой сын не сможет поехать в Аргентину, он лично позаботится о том, чтобы найти ему хорошую работу. «Не стоит беспокоиться», – говорил он, притягивая меня к себе. Я всегда думала, что, будь я замужем за Гвидо, я все равно хотела бы работать с ним, как сейчас, помогать ему, быть его самой верной сотрудницей: но в последнее время когда я очень устаю, то спрашиваю себя, нашла бы я на самом деле силы на это или осталась бы дома, как его жена, занимаясь покупкой норковых шуб. Не знаю, ничего уже не понимаю, не могу рассудить. Я устала, два часа уже пишу. И все же я чувствую: возможно, именно эта победа, одержанная Гвидо там, где Микеле потерпел поражение, заставляет меня сильнее чувствовать желание уехать прочь из этого дома, отправиться с ним в Венецию, беззаботной и счастливой.
5 мая
Я хочу сказать правду, признаться, что с самой первой секунды, когда Гвидо попросил меня поехать в Венецию, я не сомневалась, что соглашусь. Мне недоставало искренности признать это даже на страницах своего дневника. Ведь в противном случае мне пришлось бы также признать, что те усилия, которые я двадцать лет прилагала, чтобы забыть саму себя, были тщетны. У меня получалось до того самого мгновения, когда, спрятав ее под пальто, я принесла домой эту черную и блестящую, как пиявка, тетрадь. Тогда-то все и началось; в сущности, изменение в моих отношениях с Гвидо тоже началось в тот день, когда я признала, что способна спрятать что-то от своего мужа. Пусть даже обычную тетрадку. Мне хотелось уединяться, чтобы что-то в ней писать; а тот, кто хочет закрыться в собственном одиночестве, в семье, всегда несет в себе росток греха. Неудивительно, что сквозь эти страницы все выглядит иначе: включая то чувство, которое я испытываю к Гвидо. Я виню его деньги в тех слабостях, которые сама не способна преодолеть или принять. Я хочу тешить себя иллюзией, что некая посторонняя сила подталкивает меня изменить своему долгу, я не осмеливаюсь признаться, что люблю его. Я действительно думаю, что самое сильное чувство во мне – это малодушие.