Запретная тетрадь
Шрифт:
Тогда он заключил: «Жаль. Как бы там ни было, я был обязан прийти поговорить с вами. И мне казалось, мои слова обязательно вас убедят. Плохой я адвокат. Жаль, – повторил он, – я надеялся, вы поймете». Я встала, потому что хотела положить конец этому разговору, который меня тревожил. Он тоже встал и все это время смотрел на меня, словно спрашивая; его глаза выражали добродушное сожаление. «Может быть, Мирелла права, когда говорит, что вы понимаете и боитесь в этом признаться. Я хотел бы, чтобы вы, по меньшей мере, не враждовали с нами», – добавил он. Мы стояли у открытого окна и на мгновение застыли там, безмолвно. Я смотрела на него глазами Миреллы. «Какой прекрасный день», – сказал он, и ясно было, что он влюблен. Пока он прощался, наши взгляды на секунду пересеклись, и это были дружеские взгляды. Потом я поспешно закрыла за ним дверь, словно сопротивляясь какому-то соблазну.
17 апреля
Всякий раз, как я открываю эту тетрадь, мне вспоминается та тревога, которую я чувствовала, когда начала в ней писать. Меня терзали угрызения совести, отравлявшие мне день за днем. Я все время боялась, что тетрадь найдут, хотя в то время она не содержала ничего, что можно было расценить как постыдное. Но все давно не так: я вела в ней хронику этих последних месяцев и зафиксировала то, как понемногу позволила вовлечь себя в поступки, которые осуждаю и без которых, однако же, как и без этой тетради, я, кажется, уже не могу обходиться. Я давно взяла в привычку обманывать; движение, которое я совершаю, пряча тетрадь, стало мне знакомо, я прекрасно научилась выкраивать время, чтобы писать в ней; в конце концов я привыкла к тому, что вначале считала неприемлемым. Я и думать не могла, что дойду до того, что буду спокойно беседовать с Кантони. Я даже подумывала связаться с ним через адвоката – а вчера провожала до двери, с удивлением обнаружила, что протягиваю ему руку при прощании, словно другу. Затем, когда я вернулась в свой кабинет и снова взглянула на то кресло, в котором он сидел, пепельницу с окурками сигарет, которые выкурил, меня охватило непреодолимое смятение: я не знала, связывать ли его с планами на жизнь Кантони и Миреллы или скорее со многими другими словами, сказанными им и касавшимися не только жизни моей дочери, но и моей собственной. Я ринулась в кабинет Гвидо: он был пуст. Как и каждый день, швейцар
Я села в кресло Гвидо, позвонила домой предупредить, что не вернусь к обеду, у меня дела. Трубку сняла Мирелла, и ее голос выдавал огорчение; может быть, она хотела бы, чтобы я поделилась подробностями беседы с Кантони, но я ничего ей не сказала, только «до вечера». Свобода, которую я отвоевала, придала мне внезапной радости: я задумалась, как ею можно воспользоваться. Представила себе, как выхожу из конторы, иду в тратторию, обедаю с наслаждением, в кои-то веки свободная от обязательства готовить и мыть посуду. Но при мысли, что пойду одна, я робела; на самом деле, у меня было всего одно навязчивое желание, и мне не хватало духу сформулировать его. Я вышла в прихожую, сказала швейцару, что останусь в конторе, чтобы разделаться с кое-какими неотложными делами. С облегчением услышала, как за ним закрывается дверь. Вернулась за стол Гвидо и поспешно принялась набирать его номер телефона. Мне ответил лаконичный слуга, и на мгновение меня обуял страх, что он не хочет передавать трубку Гвидо. Потом я услышала шаги, они казались тревожными. Я сказала: «Алло… Вам бы нужно сейчас же вернуться на работу. Я здесь, одна. Хотела напомнить вам, что у вас встреча». Он поколебался секунду; потом пришел в себя и ответил: «Понял. Хорошо. Доем и сразу же приеду».
Я принялась ждать, не вставая с кресла. Некоторые из сказанных Кантони слов преследовали меня; я снова видела его лицо, когда он смеялся, говоря, что не богат, что владеет только лишь своим трудом; или когда он, колеблясь, сказал, что я не могу понять Миреллу. Меня раздражал тот уверенный тон, которым он произносил имя «Мирелла», как будто это он его придумал, как будто оно ему принадлежит. Потом я отгоняла эти мысли и закрывала глаза, отдыхая.
Услышав шум в замочной скважине, я резко встала в нетерпении. Пыталась найти правдоподобное объяснение, оправдывающее срочность, о которой я говорила по телефону. Не хотела признаваться, что мне просто нужно было его увидеть, побыть с ним. Он вошел быстро, решительно; поначалу почти не обратил на меня внимания, потому что его глаза ослепли от уличного света: кабинет был охвачен сумраком, а я затаилась в оконном проеме: «В чем дело, Валерия?» – сказал он, двигаясь в мою сторону и кладя ключи в карман. Это знакомое движение тронуло меня. «Это невозможно, – бормотала я, пока он целовал мне руки, – нужно, чтобы я оставила эту контору, чтобы держалась подальше, здесь это слишком сложно. Я уже не знаю, где укрыться. Мне нужен отдых, пятнадцать, двадцать дней отдыха, я сейчас воспользуюсь своим летним отпуском. Я решила поехать к сестре моей матери, в Верону, чтобы побыть далеко отсюда, успокоиться».
До нынешнего момента я ни разу всерьез об этом не думала, но внезапно этот отъезд казался мне словно единственным путем к освобождению, к спасению. Мое объявление словно обрадовало Гвидо. «Когда?» – спросил он меня, выждав немного. Я ответила: «Не знаю. Я бы хотела уехать тотчас же, но боюсь, что не могу внезапно оставить дом, детей. Через пятнадцать дней». Он отошел полистать стоявший у него на столе календарь. Вернувшись, он снова взял меня за руки и, с любовью глядя мне в глаза, сказал: «Через две недели я должен быть в Триесте. Мне достаточно пробыть в Триесте один день. На обратном пути я могу остановиться в Венеции. Три дни, даже пять, Верона очень близко». Потом он тихо добавил: «Пять дней в Венеции».
С того момента, как он произнес эти слова, я совсем потеряла покой. Сама виновата. Мне не стоило доводить до этого, не стоило звонить ему, добиваться, чтобы он пришел в контору, где я сидела одна. Я опустилась в стоявшее рядом кресло: я думала, он сказал «Венеция», потому что она совсем недалеко от Вероны, но он мог бы сказать «Падуя» или «Виченца»; мне казалось, что он прочел мои мысли, что изнурявшее меня желание было ему знакомо, и я чувствовала, что нет мне больше спасения. Я говорила: «Нет, нет», и хмурила лоб, ужаснувшись его словам. Он просил меня не отвечать сразу же, умолял меня не делать этого, говорил, что у меня есть время подумать, он сделает, как я захочу, не будет настаивать. Еще он сказал, что я должна довериться ему, поверить в его преданность, и в это время нежно сжимал меня в объятиях, касался моих висков своими губами, шептал, что мы не можем отказываться от любви, от счастья, у нас есть на это право. «Полное право», – твердил он. Я чувствовала, что в этих его словах содержалась отсылка к каким-то неизвестным мне сторонам его жизни. Я думала: «Хватит Миреллы, хватит Риккардо, о, хватит, хватит». Когда швейцар вернулся, он застал нас друг рядом с другом, в сумерках; но я настолько ушла в свои мысли, что его удивленный взгляд даже не достиг меня. Я уже думала, что я в поезде.
Дома Мирелла, увидев мою задумчивость, отвела меня в сторону и спросила: «Это я виновата, мам?» Я кивнула. Она взволнованно добавила: «Сандро сам настоял на том, чтобы поговорить с тобой. Я знала, что это означало бы для тебя». Мы немного поговорили, но, вообще-то, мне не было до этого никакого дела. Она подтвердила то, что сказал Кантони, и я заметила, что они используют одни и те же слова. «Я поговорю с твоим отцом, – сказала я ей, – сегодня у меня нет сил. Он и решит. Может, будет лучше, если ты уйдешь, через какое-то время. Мы привыкли жить согласно определенным принципам, они, быть может, ложные и устаревшие, как ты говоришь, но мы не можем измениться». Я в очередной раз изумилась, видя, как холодно она себя ведет, не прося прощения и не ссылаясь в свое оправдание на ослепляющую страсть. Когда мы были помолвлены, я грешила с Микеле, но делала вид, что делаю это против воли, вовлеченная им без моего дозволения. Так было и в вечер нашей свадьбы, и впоследствии, всякий раз, как Микеле приближался ко мне по ночам. Если я поеду в Венецию, возможно, я приеду туда, делая вид, что не знаю, зачем еду и какие фатальные события ждут впереди. Вот в чем разница между Миреллой и мной; мне кажется, что, сознательно принимая кое-какие ситуации, она навсегда освободилась от греха. Я хотела бы спросить ее, спокойна ли ее совесть, безмятежно ли на душе. Но мы не смогли продолжить разговор, потому что вернулся Микеле, мне нужно было готовить ужин, а он ходил вокруг, втолковывая мне, как завтра нужно вести разговор с Кларой, боясь, что я не запомню. Я сказала, что мне не терпится узнать что-нибудь о сценарии, потому что, если мне одобрят отпуск, я хотела бы поехать провести несколько дней в Вероне, у тети Матильды. Мне казалось, он сразу должен понять, о чем речь, я надеялась, он запретит мне уезжать. Он же, напротив, сказал, что мне это пойдет на пользу. Тогда я добавила, что из Вероны я подумываю добраться до Венеции. Он кивнул: «Хорошая идея, ты так давно об этом думаешь, так об этом мечтаешь». Я поняла: что бы я ни сказала, это уже ничего не сможет изменить. Даже признайся я ему, что господин директор тоже приедет в Венецию, он найдет это совершенно естественным. Мне вспоминался вечер, когда Микеле упомянул о том, что чувствовал, когда директор подвозил меня до дома, а он видел из окна, как я выхожу из машины. Теперь он уже ничего не видит, он больше не видит меня; между нами есть дети, и Марина, и Кантони, и все эти горы перемытой мной посуды, и все часы, которые он провел на работе, и те, что я провела на работе, и каждый половник супа, разлитый по тарелкам, совсем как вчера вечером, пока пар застилал мне глаза. Я тем временем думала, что очень давно не путешествую, у меня и чемодан-то всего один, старый, фибровый: надо бы взять большой кожаный чемодан Микеле.
18 апреля
Сегодня ходила обедать к Кларе. Мы оказались наедине, как в те времена, когда были совсем юны, и мне казалось, что я в отпуске. Она приобрела мансарду в новом здании, в районе Париоли. С высоты террасы открывается широкий радостный вид; луга, пинии и белые дома. Терраса уже цвела, мы недолго постояли на воздухе, и нам было так хорошо сидеть на шезлонге, в котором Клара загорает; она говорит, что для сохранения молодого облика нужно всегда носить легкий загар и что так делают все киноактрисы. В ванной, незадолго до этого, я обратила внимание на косметику, которой она пользуется, но ее так много, я не знаю, какую мне стоило бы прикупить, и не решилась спросить ее об этом. Жизнь Клары, конечно, поменялась с тех пор, как она больше не живет со своим мужем, Микеле прав. Дом обставлен со вкусом, о наличии которого у Клары я и не догадывалась; в то время я даже не считала ее особенно умной: она кокетничала, без конца говорила о мужчинах. Я спросила ее, влюблена ли она, как обычно, и она взглянула на меня с недоверием. «Нет, нет», – поспешно ответила она, но я не могу в это поверить. Клара всегда утверждала, что не смогла бы жить без любви. Может, она больше не может мне довериться. Я же никогда так не хотела слышать ее рассуждения о любви, как сегодня. «Любовь отнимает слишком много времени, – говорила Клара, – потому что на самом деле любви не существует: ее нужно выдумывать каждый день, каждое мгновение, и все время быть на высоте своей выдумки. Это трудно…» – подытоживала она с циничной, натужной улыбкой. Она сказала,
что у нее мало времени, и пока я пыталась разузнать, как надоумил меня Микеле, почему она так занята, она рассказывала мне об этом сама. «Сценарии, – уклончиво говорила она, – люди, которых мне нужно принимать, у меня много дел. Я хотела бы видеть Микеле чаще. У него есть желание изменить свою жизнь, оставить банк, чтобы посвятить себя кинематографу. И ты тоже должна его разубедить, Валерия. Может, напрасно я пришла к вам обедать тем воскресным днем. Никогда не приводит к добру, когда два столь далеких друг от друга мира встречаются. Каждому следовало бы оставаться в своем. Но мы понимаем это лишь впоследствии. Мир, в котором я живу, слишком отличается от вашего; лучше он или хуже, не знаю, но, в общем, он другой. В такого человека, как Микеле, который провел всю жизнь в банке, они бы совсем не поверили. Все время считали бы его дилетантом; он, впрочем, и впрямь был бы им, а как иначе. Вначале Микеле удивил меня: по твоим рассказам я представляла его не таким. Я правда надеялась, что сценарий можно будет продать, я сделала, что могла, но пока без какого-либо результата». Она говорила, что долго беседовала с ним и что если он сумеет перевести в письменную форму все свои замыслы, все, что он говорит, то его ждет успех. «Он хотел бы работать вместе со мной, но это невозможно, я должна быть свободна. Да и я могла бы только навредить: так ему и сказала. Как-то раз мы проговорили до рассвета». Я не обратила внимания, что бывало и такое, может, когда Микеле пришел, я уже спала, а на следующее утро он ничего мне не сказал. Я оглядывала окружавшую нас большую гостиную с множеством полок, смотрела на прекрасные удобные диваны, на изящное платье Клары; конечно, Микеле приятно было бы оказаться в окружении этого благополучия, которого мы в нашем доме отродясь не знали. «Казалось, я убедила его обязательно вернуться на свой путь, – продолжала Клара, – сойти с него сейчас, сказала я ему, было бы ошибкой. Больше того, это было бы невозможно». Ее слова звучали сурово, и я чувствовала себя неловко, потому что, во-первых, вокруг ходила горничная, убирая со стола. Обед был легкий, но прекрасный; я давно не ела столь виртуозно приготовленных блюд, спешка все время вынуждает меня готовить спагетти, яйца и салат, по воскресеньям – жаркое. Клара курила американские сигареты, угощала меня шоколадными конфетами из дорогой коробки, которую ей, конечно же, кто-то подарил. Я на нее сердилась, потому что она хотела загнать Микеле обратно в ту жизнь, которую он считает посредственной и лишенной надежды. Я сказала ей то, что он сам предложил мне спросить, словно это моя идея: «Не могла бы ты попробовать дать ему поработать с тобой, хотя бы разок, над каким-нибудь сценарием?» «Это невозможно, – ответила она, – ради его же блага, понимаешь? Нужно, чтобы он перестал об этом думать и жил дальше, как жил прежде». Она стала терять терпение, повторяла, что у нее нет времени, что ее жизнь – непрестанная борьба, потому что женщине очень непросто проложить себе дорогу; говорила, что ей пришлось обрести определенную жесткость. В ее словах было что-то неуловимое для меня. Я снова заподозрила, что Микеле влюблен в нее, но то, что он послал меня поговорить с ней, и то унижение, которое он покорно принимал, столь настойчиво прося ее помочь ему, сразу же развеяли мое подозрение. «Женщина, которая работает, – продолжала Клара, – особенно женщина наших лет, у которой внутри всегда конфликт между поборницей традиций, которой ее научили быть, и независимой женщиной, которой она решила стать, – в ней идет нескончаемая борьба. Преодоление, победа в этой борьбе имеет свою цену, особенно в том, что касается мужчин. Ты, наверное, не можешь этого понять. У тебя другой характер, и, вообще-то, ты получила все то, что намеревалась получить, выходя замуж: тебе повезло». Я спросила, правда ли она так думает. «О, конечно же, – воскликнула она и продолжила, – я всегда ощущала себя слабой по сравнению с тобой, потому что в тебе никогда не было этих терзаний. Ты вела ту жизнь, которую выбрала, и я любовалась тобой, потому что ты всегда оставалась верна самой себе, у тебя всегда было спокойно на душе. Помню, как ты вязала крючком, как пекла десерты, чтобы заработать. А сейчас ты все держишь на своих плечах, я же знаю – дом, работу. Не знаю, как ты справляешься. Я бы не смогла найти в себе столько сил. А может, мы просто не способны быть сильными, когда мы одни, может, именно уверенность, что мы нужны кому-то, вынуждает нас быть сильными. В любом случае, чтобы с этим справиться, нужно иметь твое здоровье». Я согласилась насчет здоровья, но сочла важным упомянуть о других моих многочисленных слабостях, и Клара меня перебила: «Нет, нет, ты думаешь, что они у тебя были, но ошибаешься. Нет смысла пытаться меня переубедить, ты всегда была очень сильна». Она смеялась задорным, молодым смехом. Я хотела обо всем ей рассказать, поговорить с ней о Гвидо и о Венеции; придя к ней в гости, я даже подумала, что надо бы попросить у нее одолжить мне чемодан; а заодно какую-нибудь из ее ночнушек и пару ее золотых тапочек, мои, из красного плюша, слишком теплые. Я часто испытываю желание поговорить по душам с живым человеком, а не только с этой тетрадью. Но я ни разу не смогла; сильнее, чем желание довериться кому-то, было опасение разрушить то, что я тщательно выстраивала день за днем на протяжении двадцати лет, – то единственное, чем я владею. Клара говорила со мной с теплотой: «Дело в том, что в жизни всегда нужно иметь цель. У тебя есть дети. Тот, у кого есть цель, не нуждается в мелком, повседневном счастье; он преследует эту цель и все время откладывает возможность побыть счастливым. И даже если не достигает ее, в этой попытке уже заключается смысл жизни и счастье. Вообще-то, я ведь именно поэтому начала работать, это было еще важнее, чем доход. Потому что я устала ждать, что стану счастливой благодаря тому или иному мужчине. А эта надежда на счастье, изнуряющая женщину изо дня в день, разрушает ее. Пока ты ждала, когда вырастут дети, у тебя была возможность забыть об этом. Ты ждала, что они начнут ходить, что пойдут в школу, что пройдут первое причастие, теперь ты ждешь, когда они окончат университет, когда женятся, так ведь? А тем временем годы идут». «Да уж, – отозвалась я, – годы идут». Тон моего голоса, выражение моего лица, должно быть, казались необычными, потому что Клара спросила, что со мной. Я хотела бы сказать ей, что дети уже выросли, что мне больше нечего ждать. Вместо этого, вставая, чтобы направиться к выходу, я с улыбкой сказала ей: «Ничего. Думала, что годы идут, точно».24 апреля
Я много дней ничего не писала. Заметила, что, сделав длинную запись, я чувствую себя более подавленной, более слабой. Может, мне бы не помешал открытый воздух или что-нибудь, на что можно отвлечься. Мне точно не на пользу ложиться поздно, я слишком мало сплю, а по утрам нехватка сна наводит на меня неотвратимую тоску. Я думала отнести тетрадь на работу; времени у меня там в распоряжении немного, и это заставило бы меня делать заметки на скорую руку о своих ощущениях, не вдаваясь в те многочисленные подробности, которые меня расстраивают. Но заметь кто в конторе, что я веду дневник, я бы потеряла всякое уважение; коллеги посмеивались бы надо мной, я уверена. Это странно: наша частная жизнь больше всего значит для каждого из нас, и тем не менее мы постоянно должны делать вид, что проживаем ее, почти не замечая, с нечеловеческой уверенностью. Кроме того, унеси я из дома тетрадь, мне бы стало казаться, что по приходе с работы домой я перестану находить там хоть что-то свое. Клара говорит, что сильными можно быть только ради других, и может, она права, но как я могу теперь думать, что все еще нужна Мирелле, которая защищается даже от такой слабости, как любовь ко мне? Риккардо же, мне иногда кажется, я все еще нужна. Вчера мы оказались вместе на кухне, я наводила порядок, а он сидел со мной за компанию. Я чувствовала, что ему хочется поговорить, но он раздавлен одним из тех упадков духа, которые так часто бывают у него в последнее время. Мне его жаль, потому что он мужчина. Никто никогда ничего не ждет от двадцатилетней девушки, а вот мужчина в том же самом возрасте уже должен примериваться к жизни. «Что с тобой?» – спрашиваю я, потому что предпочла бы, чтобы у его состояния была определенная причина. Он все время отвечает: «Ничего». А вчера вечером он ответил: «Мне страшно». Я не стала спрашивать отчего, потому что он, может быть, точно не знает и думает, что я все равно понимаю. Не будь у меня все руки в жирной воде, я бы погладила его по лбу, как когда его лихорадило в детстве. Но я осознаю, что теперь если бы он заболел, то позвонил бы Марине, которая не сумела бы ничем ему помочь. Он очень ревнует Марину; оставаясь дома за учебой, все время звонит проверить, где она, правда ли пошла к подруге. Но она все время отвечает; наверное, она хорошая девушка, мягкая, не особенно умная. Приходя к нам домой, она очень мало говорит. Риккардо нехорошо себя с ней ведет, иногда грубит, и я не понимаю, почему, любя ее, он притворяется таким властным, даже деспотичным по отношению к ней. Марина никогда на это не реагирует; и это хорошо, потому что в браке всегда должен быть тот, кто командует, и тот, кто слушается. Тем не менее, замечая поведение Риккардо, я часто задумываюсь, прав ли тот, кто командует: он стал страшно подозрительным, все время думает, что разговаривают о нем у него за спиной, время от времени обвиняет сестру, что забрала у него какие-то книги, которые он сам же одолжил другу, или пачку сигарет, которую потом находит у себя в кармане. Мне кажется, что он всюду ищет какое-то несуществующее зло, обман, которого ждет от жизни и которого хотел бы избежать силой или хитростью. Меня он никогда не подозревает; и поэтому я ничего не могу для него сделать. Только те вещи и те люди, которых он боится, способны его успокоить.
Единственный, кому я, быть может, еще могла бы быть полезной, – это Микеле; но ему следовало бы осознать, что я уже не та девушка, на которой он женился двадцать три года назад. Мы так отдалились друг от друга, что уже даже не в силах видеть друг друга; и продолжаем жить вместе, но поодиночке. Я много размышляла над теми откровениями, которыми он поделился с Кларой и никогда не делится со мной. С Миреллой он и то охотнее говорит, и когда я вхожу, они меняют тему; несколько вечеров назад, к примеру, Микеле, увидев меня, сразу же заключил: «Такова жизнь», и взял меня за руку, когда я проходила мимо, как бы демонстрируя мне, что говорит ничего не значащие вещи. Но сосредоточенное лицо Миреллы свидетельствовало об обратном.
Я спрашиваю себя, смогла бы ли все еще с ним разговаривать, говорить ему о том, что у меня на уме. О мыслях, которые принадлежат мне, а не нам обоим, как было, когда мы поженились, и как мы впоследствии молчаливо притворялись. В общем, я часто задумываюсь, какие отношения связывают нас с Микеле в последние несколько лет. Я чувствую, что мне бы следовало как следует поразмыслить и многое записать, но это стоило бы мне слишком большого труда, так что я не стану. Но вопрос вновь и вновь настойчиво встает передо мной, с тех пор как я заметила, что, хотя мои мысли о другом мужчине постоянно занимают мою голову, я все еще могу искренне сказать: «Я люблю своего мужа». Произнося эти слова, я не испытываю какой бы то ни было неловкости. Я и Гвидо их нередко говорила. Делая это, я чувствую себя защищенной; больше того, мне кажется, что это позволяет мне слушать все, что он говорит о Венеции, и не сопротивляться его первым робким поцелуям, и не одергивать его, когда он, как в последние два дня, обращается ко мне на «ты». Я всегда отвечаю ему учтиво, потому что не хочу обидеть, но в то же время не хочу поощрять этот наш новый уровень близости. Вчера вечером я сказала Мирелле: «Я всегда любила твоего отца и по-прежнему его люблю», – и не почувствовала, что соврала. Но сейчас я начинаю задумываться над тем, что для меня означает слово «любовь» по отношению к Микеле и, в общем, какие чувства я имею в виду, говоря «я люблю своего мужа».