Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запретная тетрадь
Шрифт:

Я пошла к телефону, набрала номер конторы, сказала, что меня задержали срочные семейные дела. Потом пошла к себе в комнату, закрыла дверь, бросилась на кровать. Я думала, что, как бы там ни было, могу справиться: вопрос касался не только меня, но, прежде всего, родителей девушки. «Это они должны прийти поговорить со мной: после того, что случилось, это они должны прийти с предложением. Нужно, чтобы Марина поговорила с отцом. Он должен будет явиться сюда, мы не должны брать на себя всю ответственность в одиночку». Но, думая обо всем этом, я видела Микеле, сидящего у Кантони в приемной, среди других людей в очереди: на коленях у него лежала коричневая шляпа. Потом видела, как он говорит с Кантони, который молод, уверен в себе: Микеле сидел напротив него, умолял его. Я устало уснула, думая: «Здесь, в моем доме, видеть ее не желаю ни в коем случае». Я провалилась в тяжелый сон, в какие-то спутанные картины. Я лежала в мягкой постели, комната выходила на Большой канал; я не видела Гвидо, но знала, что он со мной, что скоро придет, я ожидала услышать звук его шагов в коридоре; вместо этого я слышала, как в мою сторону решительно, почти с вызовом, идет Марина. Я подскочила, проснувшись, и увидела заходящую Миреллу: «Ты спишь, мам?» – спросила она. Уже наступил вечер. Я поднялась, села на кровати, да так и замерла, отупело глядя на нее. Затем внезапно мне припомнилось все, что случилось чуть раньше. «Марина беременна», – сказала я. Она подскочила и поднесла ладони к лицу, ошеломленная: «Откуда ты знаешь?» «Мне Риккардо сказал. Он говорит, что они хотят немедленно пожениться, через пятнадцать дней, что хотят въехать сюда жить, в этот дом. Как нам быть, Мирелла? Я устала, я так больше не могу». Она подошла ко мне, я уткнулась в нее головой: ее шелковое платье ласкало мое лицо прохладой. «Вы, дети, всегда безжалостны», – проговорила я.

Мирелла гладила меня по лбу, по волосам; я не знала, что она умеет быть такой нежной. «Не переживай, мама, – говорила она, – это будет не так страшно, как кажется сейчас. Я понимаю, это удар, неожиданность, но потом все уладится, а может, это даже окажется к лучшему. Я всегда

думала, что Риккардо никогда не хватит силы сделать что-нибудь серьезное в жизни. Может, это к лучшему, некоторым людям нужны узы внешних сил, чтобы брать на себя ответственность, предпринимать что-то; жить, одним словом. Может, это и хорошо. Не переживай, мама: я сама поговорю с Риккардо, надо им помочь, я и с Мариной поговорю, ты знаешь, что Марина мне не нравится, но может, на сей раз, сама того не желая, она поступила умно. А ты отдохни, я вижу, ты так устала. У меня нет времени помогать тебе по дому, я не могу, но как раз в эти дни я хотела тебя сказать, чтобы ты взяла какую-нибудь приходящую домработницу, как ты хотела. Моей зарплаты на нее хватит». Моя голова лежала у нее на груди, я слышала, как ее сердце бьется, сильно, чуть ускоренно. Моя мать всегда говорит, что Мирелла похожа на меня: может, будь мои времена иными, я бы тоже смогла стать такой девушкой, как она, такой уверенной. Я боялась, что именно из-за этой своей уверенности она угодит в засаду. «Нет, ни о чем не волнуйся, – сказала я ей, – я сама обо всем позабочусь, моя усталость просто временная, вот увидишь, сейчас я быстро приду в себя. Скоро вернется домой твой отец, хочу, чтобы он поел, прежде… прежде чем говорить ему обо всем этом. Не беспокойся, Мирелла, – повторила я, – у тебя твоя работа, твоя учеба, твой путь». Потом, потише, я добавила: «Уходи». Мне казалось, я должна второй раз разрубить те узы, которыми она была привязана ко мне до появления на свет. «Уходи, – повторила я, – боюсь, что здесь много всего плохого, много вранья. Может, я больше тебе этого не скажу, но помни, что сегодня вечером я тебе это сказала: спасайся, ты-то ведь можешь. Уходи, поспеши». Мирелла крепко прижимала меня к себе; мы не смотрели друг на друга. «Когда родится этот ребенок?» – сказала она в конце концов. Я оторвалась от нее, удивленная, словно она сказала нечто неожиданное. «Когда он родится?» – повторила она. Я задумалась, погрузилась в свои мысли. «Не знаю, – пробормотала я, – я еще не думала, что родится ребенок».

10 мая

Сегодня вечером я поговорила с Микеле. Я боялась, что он отреагирует яростно, поэтому посоветовала Риккардо подождать у себя в комнате; он, обняв меня, сказал: «Прошу тебя, мама, объясни ему, что это ради Марины». Но, в противоположность тому, что я предполагала, Микеле, едва узнав, рассмеялся, восклицая: «Вот болван!» Характер его смеха мне не нравился, казалось, он выражает злобное удовлетворение. Я пошла закрыть дверь, чтобы Риккардо не слышал. «И что теперь?» – спросил меня Микеле, пока я возвращалась к нему. Лицо его выражало веселье, потеху: «А теперь, мам?» – повторял он, проваливаясь в кресло, словно желая от всей души насладиться спектаклем. Я предпочла бы, чтобы он рассердился: в этой его манере смеяться я ощущала что-то, что было мне не по душе. Я сказала, что они намерены пожениться немедленно, через пятнадцать дней. Он продолжал улыбаться, тряся головой и повторяя: «Болван!» Я спросила, считает ли он необходимым, чтобы Риккардо на ней женился, и он серьезно ответил: «Разумеется. Что же еще ему теперь делать?» Тогда я заговорила о Марине суровыми, гневными словами; я до того дошла, что усомнилась, первый ли Риккардо мужчина, которого она познала. Но Микеле, не слушая меня, продолжал: «Конечно, он должен на ней жениться». Потом тут же добавил: «И уже не сможет поехать в Аргентину». Я опустила голову, вздохнув. Он сказал: «Риккардо молод, он еще не знает, что за любовь всегда нужно платить, так или иначе. В противном случае нужно быть сильным, отказаться».

Эти его слова напомнили мне о сегодняшнем утре. «Что с тобой, Валерия?» – спросил у меня Гвидо, заметив, что я не в силах следить за делами в офисе. Я рассказала ему все о Риккардо и чувствовала себя униженной: он не может понять, какой урон случившееся составляет для нас, потому что мы бедны. Я чувствовала себя униженной, что не могу порадоваться: как-никак мой сын женится, у него будет ребенок. Своим рассказом я словно впускала Гвидо к себе домой, приглашая сесть на истертый диван на выдохшихся пружинах. Я чувствовала, что теперь мне и от него нужно бежать, если я действительно хочу такой отдых, в котором я могла бы быть собой, а не кем-то еще, только собой, Валерией. Я думала: «Валерия», – и видела восемнадцатилетнюю девушку, красивую, высокую, в длинном платье из органзы и мягкой шляпке из флорентийской соломы, – девушку, которой я никогда не была, потому что мне исполнилось восемнадцать в двадцать пятом году, когда в моде были укороченные юбки, низкая талия и стрижки на мужской манер. В эти дни мне часто случается, думая о себе, представлять себя в том юном и романтичном образе, хотя у меня взрослая дочь и сын, который… ну да, в общем, хотя скоро стану бабушкой. Я смогла бы быть такой девушкой, как одни только бабушки умеют быть собой на портретах, словно я играю ее роль в театре с поэтичными персонажами. Гвидо погладил меня по руке, говоря: «Потерпи, до нашего отъезда уже осталось всего несколько дней». Я надеялась, что он тоже видит во мне эту девушку, а не женщину среднего возраста, подавленную хлопотами; я чувствовала, что нашу поездку не нужно оправдывать стремлением отыграться за пережитую несправедливость, за унизительные дни, а одним только неудержимым любовным порывом.

Я заново обдумывала все это в момент, когда Микеле вдруг сказал, что за любовь всегда платят. Я задумалась, любила ли когда-нибудь и сумела ли бы полюбить. Микеле тем временем продолжал: «Теперь Риккардо придется всю жизнь работать ради этой девушки и ребенка. Он начнет понимать многое из того, что до сих пор казалось ему необъяснимым. Он всегда говорил, что на моем месте скорей бы уморил семью голодом, чем оставался банковским служащим». Я ответила, что не вижу никакой связи между жизнью Риккардо и нашей жизнью, что мы поженились не по необходимости, и вообще, как он ни пытался возражать, я настаивала, что любое сопоставление меня с этой девушкой оскорбляет меня, потому что она не сумела отнестись с уважением ни к морали, ни к любви. Микеле пожимал плечами, говоря, что сегодня многие предрассудки больше не имеют значения. Я возмущенно воскликнула: «В общем, ничего больше не важно из того, что мы уважали». Микеле, выдержав паузу, спросил: «А мы правда уважали их, мам? Или вынуждены были делать вид, что уважаем?» Затем он встал, приблизился и сказал: «Ты уверена, к примеру, что, если бы нас надолго оставили вдвоем или если бы у нас, допустим, была возможность ходить куда-то без сопровождения, уверена, что и мы бы не поддались, как они?» Он ласковым движением взял меня за плечи и говорил со мной негромким, напряженным голосом. «Помнишь? – говорил он. – Едва оставшись одни, мы сразу давай целоваться, обниматься… Пользуйся мы их свободой, думаешь, мы удержались бы? Я точно нет. Да и ты, признайся, поступила бы как Марина, не правда ли?» На мгновение мы были близки к полной искренности, его голос просил меня об этом еще сильнее, чем его слова. Но я не могла: может, из-за сравнения, которое он провел между Мариной и мной, может, потому что, признай я это, мне бы совсем уже ничего не осталось; у меня бы не было больше ни прошлого, ни того немного, что у меня еще остается от Микеле. «Я нет, – отрезала я, – до свадьбы ни за что». Он еще немного подержал меня за плечи, глядя на меня, и я чувствовала, что начинаю злиться на него, на моих детей, не последовавших моему примеру, на Марину, которая причина всему, на Гвидо, который хочет увезти меня в Венецию, на всех: и на саму себя тоже. После этого долго взгляда Микеле молча обнял меня, поцеловал в лоб. Потом отошел и закурил сигарету, говоря уже другим тоном: «А вообще, я не это хотел сказать. Я хотел… да, точно, помнишь тот день, когда я не дал Риккардо денег, чтобы купить велосипед? Ты прекрасно знаешь, что у нас их не было. Но дети никогда в это не верят, и может, мы и рады, что не верят, потому что таким образом они наделяют нас силой, которой мы не владеем. Риккардо сказал: ”Почему вы меня родили?„– и с тех пор я все время помнил эту реплику как упрек. До сегодняшнего дня. Сегодня он и сам прекрасно знает, почему рожают на свет детей».

Он ходил взад-вперед по комнате, а я смотрела на него; мне казалось, что в нем есть нечто непостижимое, как в те времена, когда мы уже обручились и он читал мне кое-какие стихи, которые писал для меня и которые я не особенно понимала, – но именно в силу своей непостижимости они показывали мне что-то дьявольское, завораживающее. Тогда меня иногда посещало подозрение, что наша грядущая свадьба – ошибка; но эта мысль ужасала меня, и я не горела желанием задерживаться на ней. Я и сегодня еще догадываюсь, что мы оба могли бы стать совсем не такими, какими стали, и не хочу знать почему. Я поспешила заявить, что я-то детей все же хотела.

Затем, чтобы оборвать разговор, я пошла звать Риккардо. Он робко, чуть ли не пятясь, шел вперед и, увидев отца, порывисто бросился ему на шею, растроганный. Микеле подал ему знак сесть по ту сторону стола; оттуда Риккардо тянулся к нему, исполненный надежды, и они заговорили. Я оставила их одних ненадолго; когда вернулась, они обсуждали возможность взять Риккардо на работу в банк. «Ты правда думаешь, что это будет возможно, пап?» – спрашивал он, приободряясь. Микеле отвечал, что да, что он надеется этого добиться: «Я уже много лет там работаю, меня стали уважать, – говорил он, – если я попрошу, должны же они пойти мне навстречу». Риккардо ответил: «Спасибо, спасибо», – и добавил, что было бы здорово уточнить, что это совсем ненадолго. Микеле возразил, что если он так скажет, Риккардо не возьмут на работу. «Понимаю, – кивнул Риккардо с хитрой улыбкой, – тогда ничего не скажем. Когда ребенок родится, когда ему будет по силам путешествие, мы немедленно уедем. Я думаю, что, оказавшись в Буэнос-Айресе, я смогу добиться оклада получше, чем тот, что мне обещали.

Иначе втроем мы не вытянем. Но когда они увидят, что у меня жена и сын, то помогут же, черт возьми. Да и вообще, если подумать, увидишь, что теперь все будет проще. Марина не хочет, чтобы я уезжал без нее, не хочет оставаться здесь одна с ребенком, и она права: в такие-то времена, когда в любой момент может разразиться война, расставаться неблагоразумно. Она видела брошюры об Аргентине, говорит, что ей очень нравится, я и ту, что с горами, ей показал». «А диплом?» – возразила я. «Сначала я, конечно, получу диплом, иначе как же я уеду. Я все сделаю. Ты говоришь, я смогу уйти из банка, когда захочу, так?» Я взглянула на Микеле, который спокойно отвечал: «Конечно, когда захочешь».

12 мая

Я уже легла, но встала с кровати, чтобы пойти сделать запись. Не могу уснуть. Попробовала поговорить с Микеле, но он считает бессмысленным снова возвращаться к тому, что уже несколько дней является единственным предметом наших разговоров. В банке ему пообещали, что Риккардо возьмут в штат одним из первых, а на понедельник он назначил встречу с отцом Марины. «Теперь я сделал все, что должен был», – сказал он. А потом уснул, повернувшись ко мне спиной, недоступный: как часто бывает днем, я чувствую, что в решении вот так отстраниться он черпает ту свою силу, которой я завидую и восхищаюсь. Необходимость работать, чтобы зарабатывать деньги, читать газету, чтобы следить за политическими событиями, предоставляет ему привилегию изолировать себя, защищать себя; моя же задача, напротив, – давать себя изводить. Недаром, когда я пишу в этой тетради, чувствую, что совершаю тяжкий грех, святотатство: мне кажется, будто я беседую с дьяволом. Открывая ее, мои руки дрожат: мне страшно. Я вижу белые страницы, плотно заполненные параллельными строками, готовые принять в себя хронику моих будущих дней, и я ужасаюсь им, еще не прожив. Понимаю, что моя реакция на события, которые я тщательно описываю, приводит к тому, что с каждым днем я глубже узнаю себя. Может, есть люди, которым, познакомившись с собой, удается совершенствоваться; я же чем лучше себя знаю, тем больше теряюсь. Впрочем, не представляю, какие чувства могли бы выдержать безжалостный, непрерывный анализ; и какой человек, видя свое отражение в каждом поступке, мог бы остаться собой доволен. Мне кажется, что в жизни необходимо выбрать свою линию поведения, закрепить ее в самих себе и среди окружающих, а потом забыть о тех поступках, тех действиях, которые ей не сообразны. О них нужно забыть. Моя мать всегда говорит: везет тому, у кого слабая память.

День сегодня был мучительный. Возвращаясь домой пообедать, я обнаружила ответ тети Матильды; она говорит, осталось только узнать, когда я приеду в Верону, чтобы встретить меня на вокзале. Я показала его Гвидо после обеда. Мы сидели в машине: это первая суббота, когда мы не пошли в контору. Он говорит, что уже слишком жарко. Я сказала ему, что завтра напишу тете Матильде, сообщу, что вынуждена перенести. Гвидо молчал, уставившись на меня взволнованными глазами. «Нет, прошу тебя, нет, – сказал он позже, – мы ни за что на свете не должны переносить». Мне было больно и очень горько, ведь только в эту секунду, рассказав, я поверила в свое решение. Сегодня, говоря о нем за столом, я надеялась, что кто-нибудь запротестует, заставляя меня ехать; никто, однако же, не обратил внимание на такое важное для меня решение. Риккардо был в ЗАГСе и говорил о порядке подачи документов. «Мы поедем сразу же после этой невеселой свадьбы, – пообещала я Гвидо, – через двадцать дней, максимум через месяц». Я собираюсь сразу же сообщить тете Матильде день и час моего приезда, напишу ей, чтобы не ждала еще какого-либо подтверждения, все решено. Он настаивал, сказал, что в июне в Венеции слишком много народу. Он ехал медленно, обескураженный, по пустынным окраинным бульварам. Темнело, в воздухе висела грусть. «Давай остановимся здесь, – предложил он, доставая сигареты, – поскольку ты больше не хочешь ездить по центральным улицам и мы в изгнании». Я спросила, считает ли он, что я неправа, после вчерашней встречи; он на мгновение умолк, глядя сквозь лобовое стекло на первые загоравшиеся фонари. Потом пробормотал: «Нет, наверное, нет», – и отчаянно сжал мне руку. Вчера вечером мы сидели в баре одной гостиницы и видели, как вошел брат супруги Гвидо вместе с двумя друзьями. Он прекрасно меня знает, потому что часто заходит в контору, и все же он был так удивлен увидеть меня там с Гвидо, что едва узнал меня. Но тут же встряхнулся, поприветствовал нас с чрезмерной сердечностью и сел за барную стойку. Мы оба не знали, как себя вести, и стали говорить громче, надеясь дать ему понять, что обсуждаем рабочие вопросы; к тому же мы и сами не находили, что еще сказать. Когда мы выходили, он делал вид, что не видит нас, но Гвидо хлопнул его рукой по плечу, чтобы попрощаться и выставить нашу невинность напоказ. Едва оказавшись на улице, я сказала, что нам больше не стоит подвергаться риску подобных встреч. Может быть, я надеялась, что Гвидо сочтет мои страхи преувеличенными. Но он сказал, с серьезным видом: «Ты права». Потом добавил, что его свояк – человек светский и болтать не станет.

Сегодня он тоже сказал, что я права: вечер был хорош, а верная машина потворствовала нам; но, принужденные оставаться внутри, мы чувствовали себя узниками. Горящие фонари манили нас, словно кометы, размечавшие улицу сказочного запретного города. Мимо проехал полицейский на велосипеде, и он на мгновение замедлил ход, наблюдая за нами через боковое стекло. Гвидо завел мотор со словами: «Ну так же невозможно, мы уже не пара студентов, мы не можем все время сидеть в машине или встречаться в малолюдных заведениях, в кафе-молочных; к тому же это было бы еще опаснее. Я хочу всюду ходить с тобой: в театр, в кино, в ресторан, гулять по улице под руку». Я дала ему поразмышлять; и хотя мне приходили на ум Кантони, Мирелла, а также Клара, я сказала, что люди, которых знаю я, редко посещают такие места, так что именно ради него я хочу соблюдать осторожность. Он вздохнул: «Знала бы ты, насколько я свободен, у меня не осталось никаких обязательств, ничего не осталось». Я часто догадываюсь, что он хотел бы поговорить со мной о чем-то, чего я не хочу знать. «Да и дети тоже, – добавил он, – какое у них право на нашу личную жизнь, у детей?» Он настаивал на том, чтобы мы установили дату нашего отъезда, говорил: «Мне нужно в чем-то быть уверенным, я даже в тебе не чувствую уверенности…» Слыша, что он говорит обо мне, как Риккардо о Марине, я чувствовала острый стыд. Он говорил, что в июне будет благоразумнее поехать в Виченцу: «Там мы никого не встретим. Ты знаешь Виченцу? Она прекрасна». Я кивала, улыбаясь, и чувствовала, что и в Виченце мы тоже окажемся в тюрьме, лишенные выходящего на Большой канал окна, как сейчас – огней запретного города.

Дома меня встретил Риккардо. «Мам, Марина пришла», – робко сказал он. Я вздрогнула: мои мысли вертелись вокруг плана немедленно уехать с Гвидо, и мне казалось, что мой сын со своей невестой прочли их и хотят заманить в ловушку. Раздраженная, я вошла в столовую: на голове у меня все еще была шляпа, в руках – перчатки и сумочка. Марина вскочила на ноги, опуская глаза, и ее поза рассердила меня. Я взглянула на ее стройные бедра под плиссированной юбкой. Подумала, что она обманула Риккардо, а теперь готовится и со мной сыграть свою шутку. «Ну что, – спросила я у нее, – когда же этот ребенок родится?» Оробев от моего резкого вопроса, она повернулась к Риккардо, а тот ответил, силясь улыбнуться: «В декабре, мама, на Рождество». Мы сели и завели разговор; когда речь заходила о дате свадьбы, эти двое обменивались быстрыми взглядами, в которых лишь тяжкое чувство вины прикрывало их счастье. Но эта вина мне известна: я все знаю об их грехе и об их будущем тоже, я не чувствовала себя потерянной, мне не было неловко, как во время беседы с Кантони. Тем не менее я испытывала неприятное ощущение: может, потому что на голове у меня все еще была шляпа и потому что суровый тон моей речи вынуждал меня сидеть в кресле выпрямив спину, мне казалось, что я зашла с визитом, а хозяева дома – они. Я вспомнила те несколько раз, когда Мирелла и Риккардо впервые принимали своих друзей, а я из соображений тактичности оставалась у себя в комнате. Я уже чувствовала себя задвинутой в угол, словно старуха, и слышала, как их громкие, радостные голоса захватывают комнаты, которые были моим единственным владением, моим царством. Сегодня вечером я смотрела на Марину, думая, что вскоре она станет синьорой Коссати, как я. Я сняла шляпу и медленно вставила в нее булавки. Они обсуждали свою комнату, и я спросила у Марины, есть ли у нее хоть какое-то приданное, хоть пара простыней. Она покачала головой. Повисло молчание, затем я ответила, что ничего страшного, у меня еще осталось несколько из моего собственного и из материнского приданого; да и в целом они должны быть готовы ко многим лишениям. «Ты очень красива, – продолжила я, – ты легко могла бы выйти за богатого мужчину, пусть даже он, пожалуй, был бы иначе воспитан и имел бы не такое происхождение, как у Риккардо. А для самого Риккардо у моей матери уже была готовая жена. Ты же знаешь, какие они, старики, – добавила я с легкой улыбкой, – думают, что счастье в деньгах, в материальном благополучии, и в некоторых отношениях они правы. Моя мать и бабушка той девушки обсуждали эту свадьбу годами. Она молода, образована, единственная дочь нашей кузины, графини Дальмо, которая владеет самыми красивыми усадьбами Венето. Риккардо мог бы управлять имениями, был бы обеспечен на всю жизнь. Моя мать мечтала, что когда-нибудь он сможет выкупить виллу, на которой все еще красуется наш герб и которая сегодня принадлежит, представь себе, одному разбогатевшему столяру. Но я предпочитаю, чтобы было так. Я тоже вышла замуж по любви, пусть и в других обстоятельствах. Ты религиозна?» Она горячо кивнула. «Что ж, в таком случае, – продолжила я, – благодари Бога, что встретила Риккардо. Другой мог бы не подумать о твоем положении и уехать в Аргентину. Разумеется, мы бы этого не позволили, мы бы заставили его выполнить свой долг. Но Риккардо сам сразу же от этого отказался, ты же видела? Он охотно пожертвовал собой. Вы разместитесь здесь, мы небогаты, ты это прекрасно знаешь, но будем делить, что есть, ты мне будешь как дочь». Марина склонила голову на грудь и плакала. Я сказала ей, что не стоит больше думать о прошлом, и обняла ее. У нее худое, податливое тело; оно внушало мне одновременно нежность и недоверие: в резких, безмолвных всхлипах оно вздрагивало, словно принадлежало какой-нибудь птичке. «Успокойся, – сказала я ей, – сейчас тебе радоваться надо. Не плачь: это может навредить тебе, Марина». Мне кажется невозможным, чтобы в этом ее худеньком теле находился ребенок: не только из-за скудости форм, хрупкого строения костей, но из-за того, что я не хочу признавать, что этот ребенок принадлежит и ей. Эта мысль пробуждает во мне возмущенный бунт. Это ребенок Риккардо. Риккардо и мой.

Поделиться с друзьями: