Змея
Шрифт:
И только в обеденный перерыв в тот первый день мы все с удивлением и смущением выяснили, что происходит, потому что, не сговариваясь, улеглись на скамейки в парке, куда, не сговариваясь, пришли разными тропинками, чтобы перехватить хоть полчасика. Но когда и на следующий день произошло то же самое, удивление и раздражение начало расти — особенно в те дни, когда на скамейках в перерыв места хватало не всем.
Жуть как от этого спать хочется, сетовали мы, зевая. А то ж, глаз всю ночь не сомкнуть, отзывались мы в ответ. Пузырь лопнул. Мы ощутили некоторое освобождение, когда покров тайны спал, и начали наперебой хохотать. Такое облегчение испытываешь, когда понимаешь, что у всего полка понос от холодца, что не ты один провел полночи в сортире.
Вот почему, когда на следующий вечер раздался сигнал к отбою, нам было не так тяжело. В казарме погасили свет, заперли двери, и мы начали болтать, хотя знали, что это
Поэтому было совершенно неудивительно, что через какое-то время дневальный рывком распахнул дверь, включил свет и заорал: разговорчики в строю! Кто тут у вас такой болтун?! Но мы, разумеется, промолчали, сплоченными рядами повернулись на бок и попытались притвориться спящими, и он ничего не добился, хотя подошел к каждой койке и потряс каждого из нас за плечо. Но мы лежали как бревна и не издавали ни звука, пока не поняли, что он ушел, не стоит под дверью и не подслушивает.
Ну и тогда все началось заново, но мы пытались сделать так, чтобы нам больше никто не помешал, потому что казалось, что мы сойдем с ума, если будем молча и неподвижно лежать на своих койках, целую ночь дыша едва заметным запахом ужаса. Чтобы нас не было слышно, мы договорились, что будем по очереди рассказывать истории, а смеяться нельзя, каким бы смешным ни оказался рассказ. В ту ночь мы успели послушать всего три истории, но не потому, что они были такими длинными, и не потому, что рассказчики подошли к делу так обстоятельно, — просто постепенно мы один за другим засыпали, потому что эти три истории — некоторые из нас даже не дослушали все три, а то и две, и услышали только первую — заставляли нас забыть о том, чем пахнет ужас. Истории-то, может, были не особо примечательными, просто их рассказывали так тихо, что нам приходилось напрягаться, чтобы ничего не пропустить — особенно мораль, которой заканчивалась каждая из них.
Первым заговорил на удивление не главный шутник полка, хотя тот все равно постоянно шевелил губами, даже когда молчал. Мы смеялись над ним и говорили, что ему рот надо жиром высшего сорта намазать, чтобы хоть на какое-то время заткнуть. Кстати, от него и правда воняло жиром. Дело в том, что он работал на складе, где пахло главным образом жиром и машинным маслом. Возможно, из-за этого он и не чувствовал отвратительный запах ужаса так сильно, как мы, потому что на построении с утра уверял нас, что даже историю Джокера не дослушал до конца, а ее-то дослушали даже самые сони из нашей компании.
В общем, первым начал свой рассказ Джокер, и мы немного удивились, потому что, вообще-то, он молчун. Мало кто из нас с ним разговаривал с тех пор, как он попал в наш полк месяц назад. Да и вообще, мы мало что о нем знали. На самом деле он был девятнадцатого года рождения, а значит — старше всех, в учетной книге значилось, что он разнорабочий из Эребру. Да, ну а потом мы узнали, как, впрочем, и весь полк, что это он проиграл шестьдесят крон в покер в первый же день, еще до официального зачисления на службу.
Новичками, если те выглядели платежеспособными, обычно занимался Весельчак, наш заправский шутник, — приглашал их втихую сыграть в покер, ставки складывали в сапог, и, как правило, обирал их как липку. Так случилось и с Джокером, хотя тогда его еще так никто не называл, не прошло и двенадцати минут после его зачисления в полк, как Весельчак не удержался, и вскоре у него в берце лежали пять скомканных десяток, рваная пятерка, четыре банкноты по кроне и еще одна крона из сплава серебра и меди.
Кстати, как раз когда сапог с выигрышем стоял за койкой Весельчака, в барак пришел старшина и устроил им нагоняй. Прям как учуял, говорили потом мужики, он же прошел по всему коридору, постоял у каждой двери, а потом ворвался именно к Весельчаку. Так-так, сказал засранец-адъютант, и что это вы здесь делаете? Но оба оказались опытными игроками и быстренько спрятали карты в рукава гимнастерок. Ха, победоносно заявил Весельчак, поднимая берц повыше, я вот новичку показываю, как правильно натирать жиром берцы. Его берцам это не помешает, добавил он и с легким презрением посмотрел на адъютанта, осмелившегося мешать ему в столь благородном деле.
Только он вышел за дверь, как Джокер — которого тогда так еще никто не называл — вдруг говорит, молчун-то наш: повезло, что в сапоге монеток не было. Не было-то не было, а вот через пять минут появились, а потом Весельчак схватил сапог, в котором лежало шестьдесят крон и колода карт, на своих коротких
толстых ножках потопал на склад, а склад-то в конце коридора. И вот он еще туда не дошел, как в спину ему раздается рев: у тебя что, джокера в колоде не было, вот засранец! Весельчак крысой забился в кладовку, а мимо, как на грех, шел старшина Болл — проверял замки на шкафах в коридоре, ну и даже его не блестящих мозгов хватило, чтобы понять, что произошло пятнадцать минут назад, но Весельчак-то уже придумал себе отмазу, да такую сложную и остроумную, что пришлось выучить ее наизусть, чтобы не забыть. По крайней мере, нам он так сказал.Вот с тех пор Джокера и стали звать Джокер, хотя, вообще-то, надо его было назвать Молчун — был у нас тут такой раньше, бледный беззубый мужик, мясник, хотя верилось в это с трудом, но его комиссовали. Ведь Джокер-то с самого призыва ни словечка не проронил, ну вот разве что тогда, когда Весельчак обул его на шестьдесят крон за двенадцать минут, вот поэтому-то мы и потеряли дар речи, когда он вдруг взял да и заговорил как нормальный человек. И рассказ его нам всем понравился, потому что мы все были на одной волне той ночью, хотя так-то мы все были очень разные, но тут мы оказались с ним на одной волне. А еще голос у него за душу брал, как оказалось. Как будто долго пролежал подо льдом, и только этой ночью лед тронулся, и теперь голос можно было использовать по назначению. Начал он, конечно, осторожно и неуверенно, и сначала мы даже боялись, что он все испортит, и тогда мы снова останемся наедине со страхом. Но все сложилось хорошо, потому что потом, как уже говорилось, он четко попал с нами на одну волну.
Меня по стране-то прилично помотало, заговорил он, где только не доводилось работать. Как-то занесло меня на юг, в дыру недалеко от Кристианстада. Мы там должны были бурить колодец одному богатому крестьянину, но как-то так вышло, что один из наших парней свалился в штольню, и на следующий день прибегает к нам этот мужик и орет, что, мол, ему тут трупного яда в колодце не надо. Мы, ясное дело, послали его куда подальше, взяли его лучшую повозку и поехали в город всей компанией, а мужика-то, смеху ради, привязали к оглобле, а он орет, на помощь зовет! Выехали на площадь, привязали лошадку евонную к колонке, а сами — в кабак, выпить — время-то у нас до поезда было. Но вы не думайте, о товарище нашем мы не забыли — выпивка выпивкой, гулянка гулянкой, а товарищи — дело такое. Просто работенка у нас не из приятных — взрывчатку-то заложишь, а как рванет — черт его знает, может, вообще все погаснет, а бывает, что и находят кого-нибудь в старых шахтах — вот намедни-то писали в газетах, тогда поминают тех, кому не повезло, конечно, но отношенье-то другое. Скулить и ныть никто не будет, но сидишь потом в бараке после смены или бутерброды ешь на шпалах у откоса, а кто-нибудь возьми да скажи: вот что б сегодня Улле сказал, если бы услышал, как инженер стоит на ушах и лает, как пес, орет, что никто ему спичкой дорогу не осветил и он костюм выходной испоганил, когда на дерьме поскользнулся. И тогда, может, кто-нибудь да вспомнит, как Улле подхватил старшего инженера на руки и понес вверх по лестнице из шахты для турбины, когда они строили электростанцию в 1915 году, отряхнул ему брюки, поставил в полуметре от края, а потом снова спустился в шахту — не кричал, не ругался, спокойный, как слон. Товарищи посмеются, вспомнят сначала погибшего друга, а потом — как он работал в шахте колодца в окрестностях Кристианстада и его убило упавшей сверху тележкой с цементом.
Так и вот, выходим мы, значит, на площадь, а туда уже полгорода сбежалось на крики мужика, его отвязали, и вот стоит он у телеги, а рядом с ним — полицмейстер местный, пальцы за ремень заложил, ноги расставил и набычился. Вот они, убивцы, кричит мужик и пальцем в нас тычет. Полицай лыбится, рычит и достает дубинку. Все на нас таращатся, ждут, что дальше будет. И тогда Пелле Упсальский — самый высокий и сильный среди нас — идет через площадь прямо к полицаю. На площади мертвая тишина, как будто в Кристианстаде все оглохли да онемели. Пелле Упсальский спокойно так приподнял жирдяя полицмейстера, взял под мышку, да и понес к водокачке на площади. Полицай ругается на чем свет стоит, брыкается своими ляхами, но толку-то? Пелле Упсальский снимает с него шапку, вешает на водокачку, а потом перехватывает полицая так, что голова у него прямо под краном оказывается, ну и другой рукой начинает качать. Покачал немного, надел на него шапку и отнес, аккуратненько так, обратно к телеге. У того вода течет по лицу, волосы ко лбу прилипли, как мочалка. Но наш-то Пелле Упсальский парень не промах — берет он его, значит, пузыря этого надутого, сажает на лошадь и привязывает поводьями, чтоб не свалился. Потом хватает крестьянина, который и так дрожит как лист осиновый, и как шлепнет лошадь! Та взбрыкнула да рванула через площадь. Народ хохочет, веселится, и никто даже не пытается беднягу-полицая спасать.