Змея
Шрифт:
Собравшись с силами, он решил идти дальше и вдруг нащупал у себя в кармане тряпичную куклу. Достал ее и стал рассматривать в свете иллюминатора, все так же стоявшего перед глазами. Чиркнул спичкой, поджег торчавшую из разреза набивку и бросил вспыхнувший факел в воду. Прижавшись лбом к иллюминатору, он смотрел, как кукла сверкнула над водой, будто светлячок, тут же погасла и поплыла по течению. Наверное, вскоре ее прибило к набережной, и там она и осталась, среди пустых спичечных коробков или использованных средств предохранения. Fini.
Змея
Наступает ночь, над огромными грязными дверями казарм загораются голые лампочки, освещая широкие, пыльные и заплеванные лестницы, и тогда в казарменном бытии наступает момент, когда обитателю казарм, в темноте идущему по двору
Однако если человек заражен страхом, то он выходит в длинный, широкий и грязный коридор. Десятки тысяч сапог вытоптали ямы в деревянном полу. Десятки тысяч рук поотрывали ручки шкафчиков. Десятки тысяч пар глаз упрямо или в отчаянии смотрели в серый потолок с мертвыми лампами. И как эти глаза не оставили следа на потолке? Он подходит к окну, где десятки, а то и сотни тысяч локтей упирались о подоконник, пока глаза смотрели во двор, полный лошадиных упряжек или автомобилей, залитый солнечным светом или — как сейчас — темнотой.
Все это — Карл XII на стене и выбоины в полу — называется традиция. Так говорят сильные мира сего, которые держат нас на поводке, все эти официанты в ресторане красивых слов, которые с самого утра держат грудь колесом, набивая ее образцовыми мыслями, лишь бы не чувствовать, как грудная клетка впивается в позвоночник. Но если человеку страшно и одиноко, если он ходит туда-сюда по коридору казармы в ожидании того, что увольнение закончится, значит страшное дело — эта традиция. Хочется кричать, но человек, заразившийся казарменным ужасом, не кричит, потому что у него постоянно ком в горле.
И тогда наступает момент казарменного ужаса, когда традицией становятся воспоминания всех этих мертвецов — повесившихся, застрелившихся, прыгнувших из окна на чердаке с 1890 года. И тогда человеку боящемуся вдруг кажется, что с потолка над шкафом свисают трупы в военной форме, или что трупы тех, кто отравился, застыли лежа на животе на скамейках в коридоре, или что трупы, склонив голову на грудь, сидят на полу в темных закоулках коридора — опираются спинами о стену, окровавленные рты полуоткрыты, а на коленях лежат винтовки с самодовольно поблескивающими кожаными ремнями.
И вот он бежит, но куда ему податься? Над двором сгустились тучи, выйти за ворота он не может, потому что увольнительную сдал, да и отбой совсем скоро. Дрожащими руками он срывает висячий замок, болтающийся на двери в секретариат, заходит и сразу же включает свет. Из щелей в полу пахнет кисловатыми опилками, а сами щели напоминают бойницы, думает он, глядя на свои сапоги.
Поначалу его тошнило от этого запаха, тошнило от грязи на полу и на лестницах, от пыли, покрывавшей все столы, все полки и все документы, которые ему надлежало переписывать. Его тошнило от всех окружающих, которые уже давно не относились ни к чему всерьез, а может быть — никогда и не начинали. Когда он предложил почистить пол щеткой, его подняли на смех, когда спросил, в каком порядке нужно складывать в шкафчиках нижнее белье, лишь криво усмехнулись. В тот день, когда он протер спиртом стекло, закрывавшее письменный стол старшины, за ужином ему объявили бойкот, и все отсели от него подальше.
Не сдавался он еще долго. Порядок, пытался донести до них он, разве порядок — не самое важное? Но его никто не слушал.
Он действительно считал, что порядок — самое главное, и в детстве очень рано научился определять время — на самом деле ему казалось, что он умел это с самого рождения. Без часов он жить не мог, и в те дни, когда часы приходилось оставлять на ремонт, в его жизни все шло наперекосяк. В родном городе часы были у всех его знакомых: дома стояли часы с маятником, а на руке всегда были наручные часы с браслетом из нержавейки или с дарственной надписью «Имениннику». По пятницам два раза в месяц они играли в бридж и, выпив по три грога, но ни в коем случае не больше, пытались обмануть часы, а если кому такой обман и удавался, тот становился предметом всеобщей зависти и впредь такого себе не позволял.Когда по пятницам два раза в месяц он приходил домой поздно вечером, мать не спала, и ему приходилось помогать ей лечь в постель. Мне так одиноко с тех пор, как умер отец, говорила она, но ведь он-то все время был дома. Иногда с наступлением сумерек ей хотелось куда-то пойти, и так было всегда, сколько он себя помнил. Она стояла на пороге старости, когда он родился, поэтому, когда приходило время прогулки, он шел с ней, а она делала крошечные шажки, боясь упасть. Они выходили из домика с черемухой и железным забором и шли по правой стороне улицы вглубь частного сектора, оставляя за спиной большие бетонные новостройки. Матери огромные пугающие муравейники казались новостройками, а он считал годы с их постройки и чувствовал, как время утекает сквозь пальцы. Во время зимних прогулок они разговаривали о том, как много навалило снега, почему никто не посыпает обледеневшие тротуары песком, весной — о мать-и-мачехе, о том, как все вдруг растаяло и теперь сплошной потоп, а летом о том, как пахнет черемухой, какая жуткая стоит жара, или о мужчине, которого они обнаружили мертвым на грядке с ревенем год, пять или восемь лет назад и который был ее мужем и его отцом.
Он помнил, что после похорон, уже в поминальном зале, начальник отдела подошел к родственникам, а также к искренне скорбящим и повторил то, что сказал у могилы: и компания, и семья могут гордиться тем, что среди них был настолько порядочный человек, с таким развитым чувством долга. Кто-то из родственников цинично заморгал и нарочито громко сказал, что теперь Гидеону наверняка повысят зарплату, ведь он работал в том же отделе, что и отец. Со временем его повысили до заместителя бухгалтера — именно на этой должности отец остановился, — и он чувствовал некоторое удовлетворение при мысли о том, что наверняка успеет подняться выше его по карьерной лестнице.
Во время осенних прогулок они рассматривали яблоки в соседских садах и сетовали, что у тех-то сорта получше. Потом выпадал снег, и он с некоторым удивлением замечал, что прошел еще один год, что в этом году он ни в чем не нуждался, и надеялся в следующем году дослужиться до старшего бухгалтера. Но при этом не замечал, что с каждым годом длина его шага становится все короче и короче и что спокойно гулять, не опасаясь споткнуться, он может только вместе с матерью. Он начал поклоняться гроссбухам, а жизнь представлялась ему великолепно написанной, идеально ровной и верно подсчитанной колонкой; когда все закончится, те, кто придут ему на смену, смогут все подсчитать, перепроверить и вызвать аудиторов, потому что сначала надо разобраться с делами, и только после этого — с совестью.
Потом началась война, и он, никогда не интересовавшийся политикой — а как иначе может поступать любящий порядок мирный человек, — продолжил ей не интересоваться. Но когда началось вот это все в Финляндии, он был возмущен и беспрекословно и регулярно жертвовал деньги на помощь соседям. А еще он начал говорить о Стране, потому что внезапно обнаружил, что его родная страна совершенно во всем куда более права, чем другие страны. Это открытие его крайне порадовало, ибо раньше он сомневался, что можно болеть за свою страну и при этом не интересоваться политикой, а вот теперь испытал невероятное облегчение, причем примерно в то время, когда взяли Париж. Чуть позже с ним снова случилось нечто подобное, а пока что он купил несколько облигаций военно-промышленного комплекса, поскольку считал это долгом каждого гражданина перед своей Страной, к тому же для человека, любящего порядок, идея купить акции на родине выглядит на удивление заманчиво.