Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Звукотворение. Роман-память. Том 1
Шрифт:

– Гм-м… – вдругорядь, как усом моргнул, Перебейнос, но уже потише, глубокомудрёе. Приглашая к раздумью присутствующих. Потом, вдруг, ни с того ни с сего зашёлся кашлем. Успокоился… Глазами повёл, залысину пятернёй причесал-погладил, вперёд подался и сановито, взвешивая слова, забасил:

– Нэ сэрчай, Фома-зэмэля, що пэрэбываю тэбэ. Меня-старого послухайтэ, мужичкы-казачкы! Трэба гуртом усим, голытьбою на Горэлова навалытыся. Ни то лыхо будэ…

– Лихо думаешь, так нёпочто Богу молиться!

Прервал ктось… но Перебейнос и бровью не вздрогнул, продолжил своё гнуть:

– …тилькы так!! – вхруст сжал кулачище – и тоди загынуть горэловы, шагаловы, инши собакы, ядри йих к бису! Воны, сучьи бисы, звидкэля богаты? 3 нас жылы тягнуть! Це ж мы йих кормымо-поимо! Нашими мозолямы деньгу грэбут! Щоб мы тут кровью харкалы, з голоду пухлы, мэрлы

вид заразы усякой… свий 6…Й хрэст нэслы!!

– Что тому Богу молиться, который не милует?

Ещё один голос раздался…

– Так я ж цэе самое кажу!!

Выдох громкий, вспарывающее «ОХ»… И опять Фомы Хмыри глас:

– Дурни, яки ж мы уси дурни булы, Егор! И на хрэна нам золото здалось… цэе самое!! Як зараз памъятаю: «Быть беде неминучей!» Томка-т наша права була!

– Ополоумили мы, чого казаты! Обрыдло мэни, як ношу погану, як торбу яку усэ цэе в памъяти таскаю. У нутрях пэчэ…

И разом сплюнули в сердцах Фома с Егором, замолкли, засопели.

Покуда земляки по-своему гутарили, остальные хмуро прислушивались, но в разговор особо не встревали – каждый думал о собственных бедах-заботах, жевал, не мог заглотать свойные горькие, нужливые мысли, кои-то схаркнуть – не схаркнёшь. Не отделаешься от которых. Ярился протест супротив бесправия человечьего, безысходности-боли саднящей и по-прежнему сжат был кулак Перебейноса, словно грозил нежити тёмной. По-прежнему скалой, утёсом мрачным стыл Хмыря и проступал над глазищами аховскими чернобровый, густой насуп.

– Ха! Тамариха-т седня к Шагалову намыливалась, дурья башка, муки занимать-просить! Токма так он ей и отвалил – подставляй мошну! Скоро с самого портки сымут – по миру ево Горелов пустит, да-а! Он. Мильёны деньжищ у ево, чево Шагалов наш? Гол, как сокол, ежли ево рядышком поставить. Босый!

Это Евсей, Тамары Глазовой братан. Живёт с семейством своим в собственной халупе – два года пыхтел-кряхтел, но справил жилище отдельное, а поначалу теснились вместях под одной крышей – не свыкать! Но жисть гибкости учит: подмастил Евсеюшка барину разок-другой и разрешил тот дом ставить, благо леса кругом – хоть завались.

– Босой, гришь? Чрез свою босоту он богатину заимел немалую, а вот, большо, на нашу денежку прах пал. Эт мы с тобой босые, боевой дерьмо и месим! Ни спорок, ни чёсанок, ни чокчур какех – так… Он же, кубыть, ещё тот богачуха! Прав Егор: нашими мозолями, желвью кровяной нашей деньгу прикарманивает, под себя, под зад свой вонючий гребёт, козлина. Э!!

Крякнул, злуя, с нетерпячкой Бакалин Степан, староверов отпрыск, себе на уме, нелюдимый, желчный, будто кто его ошатунил. Дед Степана, силком новокрещенный татарин, покончил с собой в знак протеста самосожжением – не принял веры новой; отец, с пяток лет тому в бозе почивший, кущником был-слыл: не любил суеты мирской, затворничеством жил, хотя о пользе ближним думку в голове держал постоянно. Сам Степан, помня, чьих он кровей, людей ли, нехристей сторонился также, при том при сем знал-понимал: в голендуху всем скопом держаться надыть, иначе худо, хана!

– Чумной, круговой день выпал – затмение нашло! Золото глаза позастило, умишко последний выело. Правду Томка чуяла: быть беде!

– Гы-ы!.. А ты молвь, Стёпушко, на кой ляд она к Шагалову за мукой надысь бегала? Спятила, не иначе! Двоих, почитай, мужей да Кузьмы через неё не стало. «Быть беде», «быть беде»!! Вот и накликала, сама ж! А таперча за барина принялась? Гы-ы… Вот здорово будет, ежли и его кака лихоманка заберёт. Отольются наши слёзы! Я тогда первый за ведьмочку цельный стакан сивухи хлопну! А токмо как мы жить без барина станем-то, ась?

– Шоб тя розорвало, Евся! Не варначь! Про родну сеструху да такое! И как язык не отсохнет? Иль он у тя и впрямь без костей? Ну-к, высунь, покажь! Шо налыбился? Ты б лучше подсобил ей, не вишь, рази, как она с детёнками мается? Небось, дорогу к дому ейному взабыль забыл? Вчистую?! «Ась», «ась»…

Судачат, мол, яблоко от яблоньки недалече падает. Так оно, не так, да по Бакалину неприметно сие. При всей замкнутости, нелюдимости оставался совестливым и справедливым кущника сын. Потому и балаболке бесстыжему честь по чести ответствовал: нечай сродную забижать!

– Вот что…

Произнёс Трофим Бугров. Все головы тотчас к нему повернулись, но покуда он не проронил ни слова. Ждали мужики. Лишь Глазов Евсей на Бакалина – зырк, зырк, до ушей кончиков пунцовый, остыженный.

Правда, с небрежностью напускной стеблинку сорвал, принялся

ею в изножье водить – малевать по грязюке неподсохшей: нехай другие умничают, а я, сопляк, мудрые реченьки послухаю, да на ус намотаю. У меня от своих забот голова ходуном… (Только не сопляк он, ува-ажь! Хоша по живому режь, а не могёт ослобонить сердце брательничье от зудящей вины за не сложившуюся долюшку Тамарину… не могет избавить душу свою, что с её, Тамариной душой, единородная, от чувства сего, выскоблив угрызения горькие!)

Но вновь глас подал Трофим Бугров.

– О Глазовой молчок. Одно верно: бобыль-баба.

Будто током прошибло Евсея. Вздрогнул ненароком, тихо, с поникшей долу головой аж дёрнулся незримо-неприметно – неприметно, пущай, дык ведь проняло! Сильней ткнул в землицу спасительный стебелёк. Было в словах сёга-да, в тоне самом что-то безысходное и потаённо-торжественное, его, Евсея, взбаламученной душе близко-сходное, отмыкающее братнюю сущность для истин-озарений сокровеннейших. Словно высветил кто в ней и в неё, мужицкую, грубовато-прямую, да с ехидцей-ёрничеством втиснул с нажимом боль огромную, боль незаёмную, ибо сродная есмь… Боль вложил, а также сестрину скорбь телесную… телесную! по жизни-не жизни вдовьей и вдовьей же нудьге-тоске!.. Вот что важно, ценно: накипевшее в человеке стороннем (каковым для Евсея и являлся Бугров), накипевшее и вызревшее понимание того, как беспросветно, без продыху, горкло, в тисках отчаянья и нужды лебёдушкой вдовою бьётся Тамара, как в колодец бездонный, будто в никуда, она горлит немотно, и при том несёт крест повседневный свой… так вот, понимание это сострадательное заронило в грудь Евсея полновесные, без плёвел, зёрна тёплой, обволакивающей, долгожданно-наконец облегчающей радости – высокий знак прощения… себе! самому. Он, Евсей, давно уразумел: чему быть, того не миновать. Уж коли задрал обойх мужей Тамариных хозяин-шатун, аль засосала топь болотинная, кочкарник подвёл (а что там в действительности случилось, одному Богу ведомо), то его, Евсея, вины здесь – ну, ни капелечки. Да, умом понимал. Но в том и беда, что и от ума сходят с ума! В закоулках самынных сердца «свово» поминутно чуял, не мог не чуять он шершавый ледок, пронизывающий холод омерзительной и окаянной прикаянности собственной к ударам подлым судьбы непредотвратимой, к ударам, которые сестра стоически выдержала, перетерпела, перед которыми не загнулась, бедолажная, и которые – вона, вишь, где собака зарыта! – он, братан, старшой, непременно должон был отвесть. (Особливо сейчас, когда дегтярный крест на заборе – на каком там заборе – на оградке покосившейся её! кто-то намалевал с намёком явным: муженьков обойх на тот свет спровадила, таперича за чужих мужиков принялась?!

Стоило на Неверина глаз положить, как и его такая ж участь постигла. Не тешь себя тем, что это кандалинские Кузю «подкузьмили» итак, не те-ешь! Ты! Ты – вв…

…и вдруг взорвалось НЕЧТО, родило СЛОВО…

…ВВЕДЬМА!!! И не гадай, чья рука крест намазюкала, и почему крест именно? ХА-ХА-ХА!!!]

…Да, и которые он, Евсей, должон был отвесть. Должон не донжон! А как отвесть, как?? Хоча и не ловил на себе взгляды косые, не шушукались за спиной его веслинские (не до того!], вдогонку Тамаре также открыто никто не бросал до поры до времени уничтожительного «ВЕДЬМА!!!», но оно, словечечко это, реяло в чём-то неуловимом, неуловимое в неуловимом… верно узнаваемом… неслось невидимо в недомолвке, в полусловце, в выражении странном глаз, смотрящих сквозь неё, просвечивающих и раздевающих сразу… да-а, хоть он и жил в этом смысле спокойнее, однако не-уютцу ощущал и до причин неудобства сердешного доходил долго, неохотно. А может, от собственной негожей мнительности ему только казалось эдак? В иных потёмках опосля своих особенно и не разбежишься!

Так или иначе, но сейчас Трофим Бугров словно заклятие снял – заклятие, завесой тёмной нависшее над Евсеем. Отпустил «грех» без вины виноватого. Сказал-изрёк «бобыль-баба» и тотчас прояснилось всё, задвинулись облака-тучины куда-то, хорошо стало, добропорядочно. Сёгад отсёк решительно, бесповоротно кривотолки-пересуды, внёс в сумятицу невольную мыслей и чувств Евсеиных порядок. Расставил по местам вопросы и ответы, рассудочное и от домышленья что. Сказал – отрубил. Просто, мудро. Уж такие люди наши! Спасибки, рядом живут, словом исцеляют – по-старшинству не показушному. Время ведь страшенное: не до жиру, быть бы живу! Слитно жить надыть, не вздор молоть, не упрёки наотмашь раздавать – сбитнее держаться.

Поделиться с друзьями: