Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1
Шрифт:
и Достоевским, и Ибсеном, и Шиллером, и Шекспиром.
В тесном кругу соловьевского дома за чайным столом
шла беседа: спорили об Ибсене, Ницше. Мы с Сережей
тогда увлекались театром и в небольшой квартире Со
ловьевых наскоро импровизировали отрывки из Шекспи
ра и Шиллера. Так, были в коридоре разыграны сцены
из «Макбета», «Мессинской невесты», «Двух миров»
М а й к о в а , — мы покушались и на «Орлеанскую деву».
Мать А. А. Блока, А. А. Кублицкая-Пиоттух (по вто
рому
О. М. Соловьевой, урожденной Коваленской. Мать
О. М. Соловьевой — А. Г. К о в а л е н с к а я , — была в свое
время известной детской писательницей. Уже в те вре
мена я знал: неизвестный мне Саша Блок, проживающий
зимами в Петербурге, проводит лета неподалеку от Де
дова, имения А. Г. Коваленской, и бывает в Дедове, при
езжая из Шахматова, имения матери, находящегося в
живописнейшей местности по Николаевской жел. дороге,
в восемнадцати верстах от ст. Подсолнечная смежной с
Крюковом, около которого расположилось Дедово.
С 1898 года, веснами, я посещал Дедово. Помнится,
я слыхал рассказы обитательницы Дедова, кажется
М. В. Коваленской, о сильном впечатлении, которое на
ней оставил недавно тут гостивший А. А. Блок, который
был тогда гимназистом, преисполненным интереса к теат
ру: монологи из «Гамлета» декламировал ей наизусть
он. Так первая память об А. А. настигает меня. Позд
нее уже имя Блока иначе встречает меня с лета
1901 года.
Чтобы понять тонусы нашей встречи, нужно охарак
теризовать веяния, пронесшиеся над некоторыми из нас
в 1900—1901 годах. Для многих наступление нового века
совпало с решительным переломом в идеологии. С 1900 го
да в поколении, выступившем вскоре под знаменем сим
волизма, впервые обозначились грани их символического
пути и грани, резко их отделяющие от веяния эсте
тизма и декадентства, перекликавшихся с пессимистиче
ской философией Шопенгауэра и Гартмана и с скептиче-
205
ским иллюзионизмом Бодлера. Культ безвольного созер
цания, культ покоя, уничтожения, одинаково окрашивал,
казалось бы, несоизмеримые сферы культуры. Молодой
Бальмонт упивался лирикой туманов, кувшинок и ка
мышей, утонченники увлекались нежностью драмочек
Метерлинка, в «Вопросах психологии и философии»
появилась статья Гилярова «Предсмертные мысли Фран
ции», на картинных выставках тенденциозный жанр сме
нился культом безыдейного пейзажа: появились бледные
девы с кувшинками за ушами. Идеология этого, сказал бы
я, серо-синего цвета — идеология сна. Идеология сна
переживалась сгустками душевного пара в космической
бездне. Спорили и народники и марксисты, но револю
ционеры в искусстве те споры считали мышиной суетней
жизни.
Я был шопенгауэрцем, принимал эстетику Рески-на, упивался «вечным покоем» 1, читал речи Будды.
Эстетизм как созерцание, как форма освобождения от
воли был следствием философии умирающего столетия, и
оттого звучал Фет, этот выразитель настроения Ведан-
ды 2 в русской природе. Все было тихо. Шептались
в уголках метерлинковские тени, да плакал под север
ным небом 3 Бальмонт. Изредка лишь докатывался до
нас лавинный грохот ибсеновских драм, да звучали ис
ступленные диалоги лирики Достоевского как намек на
тревожное будущее. Плоскость пессимистической эсте
тики незаметно здесь выявила свое третье трагическое
измерение, и оно прозвучало вдруг «Происхождением
трагедии» Ницше. Вдруг все изменилось.
Пессимизм переродился в трагизм. Безмирное пересек
лось с мирным, безвременное с временным. Появляется
крест, символ пересечения, и с ним трагедия креста, раз
решающаяся то в бунт, то в жертву. В бунте и в жертве
пассивность преодолевается активностью огней и крови.
Бальмонт творит горящие здания, переходя от северной
тишины к «будем как солнце» 4. Бунт горьковских бося
ков находит наиболее широкий отклик: он делается бо
лее модным, чем неврастения «Ивановых» и «Чаек».
Ницше охватывает передовые слои русской молодежи
лозунгом, что «время сократического человека прошло»,
выходят сочинения Влад. Соловьева, влекущие первый
интерес к религиозно-философским путям. Вечное появ
ляется в линии времени зарей восходящего века. Туманы
тоски вдруг разорваны красными зорями совершенно
новых дней. Мережковский начинает писать исследования
206
о Толстом и Достоевском, где высказывает мысль о том,
что перерождается самый душевный состав человека и
что нашему — именно — поколению предстоит выбор
пути между возрождением и смертью. Лозунг его: «или
мы, или никто» — становится лозунгом некоторых из
молодежи, перекликаясь с древними пророчествами
Агриппы Неттесгеймского 5 и «Книги блесков» 6 о зна
чительности 1900 года, как перелома эпохи. И мы эти
лозунги сливаем с грезами Соловьева о Третьем Завете 7,
Царстве Духа. Срыв старых путей переживается Концом
Мира, весть о новой эпохе — Вторым Пришествием. Нам
чуется апокалипсический 8 ритм времени. К Началу мы
устремляемся сквозь Конец.
Чувство конца, рубежа между сознанием декадентов
девяностых годов и сознанием молодых символистов
XX века, физиологичность, конкретность восприятия зорь,
факт свечения и неожиданность этого факта, а также
недоумение и трудность понять причину зорь — вот что