Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
Стоит ли удивляться, что при общей непривычке к обмену мыслями, при взаимных несведенных счетах, в заколдованном кругу подмен и умолчаний — давний спор, положенный на непроспавшиеся голоса внезапно разбуженных людей, принимает тон болезненный и немирный?
Между тем сами отправные точки спора нуждаются в коренном пересмотре: прежде всего с той точки зрения историко-культурного сдвига, испытанного как Россией, так и Западом в новейшее время. С точки зрения, что учла бы в числе прочего — десятилетия замершего сердца и вздыбленных волос.
Богословские споры, внутренние смуты, рок геополитики то и дело ставили Россию перед выбором Запад — Восток. Летописная драма призвания норманнов; выбор исповедания князем Владимиром; шаг Александра
XIX век дал, пожалуй, наиболее мирные формы соперничества двух точек зрения на судьбу страны. То был век своеобразного динамического равновесия противоборствующих исторических сил. Монархия и церковная культура слабели; грядущий экстремизм еще сидел за партой, зубря диалектику — алгебру революции. Хорошо то было или худо — для кого как; но в культуре именно это вынужденное равновесие сил порождало неповторимые возможности. Вынужденность обрекала это равновесие на неминуемые будущие потрясения; но обаянием пушкинской эпохи мы обязаны именно ему. И если сам Пушкин или Баратынский мимоходом сетовали на «железный век», то сто лет спустя монархист Георгий Иванов и демократ Мандельштам, не сговариваясь, вздохнут о том веке как о — золотом.
Сегодняшнее наше мышление склонно одновременно к шаблону и к подмене понятий. Вот как это делается. Век назад употреблялось идеологическое противопоставление: Россия — Запад. «Значит», все отношения России к Западу остаются прежними. Для западников: вечно рабская Россия — свободный Запад. Для почвенников: свободный, но бездуховный Запад — Россия как средоточие внутренней, духовной свободы. Обе стороны лишь повторяют схемы, которые и сто пятьдесят лет назад были слишком схемами. Обе стороны упорно не желают видеть, что и в России, и на Западе кое-что за это время произошло.
Отрицание «формальных» демократических свобод — едва ли не единственное, что осталось от России прошлого столетия. И с этим-то жалким остатком по преимуществу оперируют как западники, так и почвенники-государственники. Первые на этом основании машинально судят прошлое страны. Вторые столь же основательно усматривают в несвободе неиссякаемый источник духовной мощи. Почвенники независимого направления, напротив, видят произошедшее с Россией очень ясно. Именно с этой стороны прозвучали самые страстные и недвусмысленные свидетельства о том, чего умудрилось не заметить общество в целом. Зато у почвенников всех направлений распространен фантастический взгляд на современный Запад и его новейшую историю: смесь почтенной, но устаревшей историософии с копеечной газетной пропагандой*.
Стоит оговорить, что речь идет о культурном большинстве как западников, так и почвенников,— то есть о тенденциях, а не об отдельных лицах. Вершины духа (или потайные углы его) заселены во все времена — речь, однако, о н а ш е м времени, об отличительно-преобладающих его чертах. А они, увы, большей частью измельчены и ущербны.
Мы едва выкарабкиваемся из духовного провала, где без сожаления расходовался миллионами «человеческий фактор», где взлетали на воздух храмы, а насаждение всеобщей грамотности сопровождалось умышленной порчей языка и забвением драгоценнейших произнесенных на этом языке слов. Дух обоюдных обвинений насчет недавнего прошлого особенно фальшив и опасен, поскольку так отрезается всем заинтересованным сторонам выход из тупика. Те же, кому впору ответить за все, стоят, как правило, в стороне от нашего спора, если только умело не дирижируют им.
Обе точки зрения злостно перетолковываются на убогом полемическом уровне. Одни посмеиваются
и пожимают плечами, не подозревая за русскими права на гордость и боль. Другие — боль и раскаяние подменяют национальным чванством, наготове взвалить все грехи на инородцев. Одним малейшее движение национального или даже христианского сознания представляется мракобесием и антисемитизмом. Другим не только во всем инородном, но и в русском живом нешаблонном движении мерещится сплошь жидомасонский заговор.Почему-то именно сегодня даже газетные передовицы полны соображений о д у х о в н о с т и. Она и впрямь потребна, как воздух; однако желаемое так опрометчиво выдается за действительное, что разговоры эти вызывают смешанное чувство, в котором определенно присутствует неловкость. Вот один лишь пример — крайний, но тем более наглядный. Философ Г.Гачев написал о прозаике Ч.Айтматове, что в последнем романе по сравнению с предпоследним тот возвысился от ветхозаветного к новозаветному осмыслению мира (см. «Юность», 1987, №3, c. 82). Чудесно, что подобные слова стали открыто употребляться у нас в положительном смысле; но как не почувствовал философ, что ставит писателя в неловкое положение? Мы живем в эпоху обесцененного слова. Так легко бросаться словами на ветер — но слова наши повисают в воздухе — а расплачиваться все равно придется, и чем дольше оттяжка, тем дороже. Это особенно относится к предметам, задевающим национальные чувства.
Пушкин со свойственной ему одному непредвзятой проницательностью шутил насчет любомудров (этих взращенных на западной почве основателей славянофильства!) «Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать — все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы...— «Московский вестник» сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая?» (ПСС в 10 т. Т. 10. 4-e изд.— Л., 1979, c. 175).— Между тем общая культура любомудров отличалась от нашей, как небо от земли. Положительными познаниями с тех пор мы так и не пресытились; яма стала много глубже, веревка грубее.
В условиях путаницы, лжи и взаимной глухоты легкомысленно было бы просто замалчивать больные вопросы. Но вряд ли в этих условиях мы готовы к предметному разговору в терминах чисто религиозных, или философских, или политических. К тому же термины эти у нас изрядно стерлись в уцененном употреблении. Воспринимаются они не в прямом значении, но исключительно в контексте партийных лозунгов и личных обид.
А тогда стоило бы обратиться не к идеологемам или отвлеченным понятиям, но к словам более живым, отражающим опыт народа в целом. Ключевые эти слова касались бы нервов народной жизни, особенностей национального темперамента. Они пронизывают собой иерархию национальной культуры: от ее духовных вершин до повседневных обиходных привычек. Смысл таких слов сам по себе ни хорош, ни худ — но смысл этот действенно строит данную культуру, отражая как сильные, так и ущербные стороны. Разговор вокруг этих слов был бы одновременно свободнее и ответственнее, нежели разговор отвлеченно-научный. И разговор этот вел бы не к состязательному судебному процессу с непременным приговором в конце, но к взаимному уяснению точек зрения, если пока не к творческому взаимопониманию.
Для начала, в рабочем порядке, на скорую руку — а неизбежная беглость этих записок диктуется злободневной остротой предмета — стоит выбрать два слова, два корневых нерва. Одно слово английское: p r i v a c y. Другое — русское: с о б о р н о с т ь.
* * *
Слово «privacy» никогда не осознавалось как идеологема, а между тем роль его в языке и культуре велика и духовно значима. Что именно в духе англо-американской культуры с ее инстинктивным неприятием идеологичности, с ее непредвзятостью. Можно, пожалуй, говорить об англосаксонской культуре в целом как о культуре privaсy. А именно эта ветвь западного мира не только географически или идеологически, но именно по внутренним свойствам, по природе своей наиболее последовательно противостоит миру России.