Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Анамнез декадентствующего пессимиста
Шрифт:

Меня мучает подозрение, что я что-то упустил, позабыл в суете о какой-то важной вещи, как забывают деньги или записку с нужными сведениями в одном из карманов брюк или в старом пиджаке… И лишь какое-то время спустя осознаешь, что речь шла о чем-то чрезвычайно важном, решающем, единственном…

Не могу припомнить, было ли это одним сном, состоявшим из нескольких картин, либо несколькими снами, увиденными в течение одной ночи один за другим, или же просто смешавшимися друг с другом видениями. Я ищу одну женщину, которую знаю, с которой был связан так сильно, что не могу понять, почему я ослабил эту связь, – все произошло по моей вине, потому что я не приходил. Мне кажется глупым то, что я упустил столько времени. Я уверен, что ищу именно ее, более того – их, она не одна, их было много, и я всех их потерял по одной и той же причине – из-за собственной лени, и удручает меня чувство неуверенности в себе, и одной из них было бы для меня вполне достаточно, поскольку я знаю, что, потеряв их, я потерял многое. Обычно я не могу решиться раскрыть

свой блокнот с номерами телефонов, а если даже раскрываю его, то не могу прочесть имен – как будто у меня дальнозоркость. Я знаю, где она живет, точнее, не знаю, знаю только, как выглядит то место, в памяти у меня запечатлелись подворотня, ступени, лестничная площадка. Я не бегаю по городу в поисках этого места, мной овладела какая-то тревога, чувствую заторможенность, не перестаю злиться на себя за то, что позволил или захотел, чтобы наши отношения угасли, – даже если это произошло просто потому, что я не пришел на последнее свидание. Я уверен, что она ждет моего звонка. Если бы я знал, как ее имя, хоть я прекрасно знаю, кто она, вот только не могу припомнить черты лица. Временами, в наступающей полудреме, я подвергаю этот сон сомнению. Пытаюсь вернуть себе память, я знаю и помню всё, только, может быть, уже свел со всем этим счеты, или у меня этих счетов никогда и не было? Нет ничего, о чем бы я не знал. Ничего.

Я знал, что она не захочет меня видеть, что для неё я – далёкое прошлое, честно говоря, я уже и сам для себя отчасти стал далёким прошлым.

– О чем вы задумались?

– А? Я? – опомнилась она.

– Да, – сказал он. – Когда вы думаете, вы так трогательно морщите носик.

Она казалась невесёлой. Голос её был сухой и тусклый.

– Ешь, а то худой, как скелет, – сказала она за ужином.

Она была человеком с распахнутой душой и глазами умными и внимательными, как у породистой собаки. Она, как и я, владела дурным искусством мимикрии. Не угадав сходу по внешности: родное прячется в неброском обличье. Но я узнал её: когда встречаешь такую мимикрию, сразу ясно, что прячется за ней, видна её перспектива. Все мы до поры притворяемся мёртвыми.

Сама же она придерживается своего старого принципа: «Не делать ничего еще более трудным, чем оно должно быть».

О чем же мы разговаривали? Да обо всем. Ни о чем. О книгах. Я очень много читаю, да, я просто глотаю книги, это что-то вроде порока, как для других куренье, у меня всегда, сколько я себя помню, была эта потребность и так как я терпеть не могу себя мучить, я читаю только то, что мне нравится.

Я приручал её, она приручала меня. Любовь может научить тому, чему научить невозможно. Я учил её воле и мужеству, она учила меня интуиции и не бояться темноты ("Темнота укрывает, она добрая, как всё в мире", – говорила она). Свет никогда не может быть таким таинственным, как темнота. Свет очень прозаичен; темнота – это поэзия. Свет обнажен; сколько ты можешь оставаться им заинтересованным? Но темнота остается под вуалью; она вызывает глубокий интерес, великое любопытство, желание сорвать с нее вуаль. Чтобы слиться с тьмой, нужно примириться с ней.

Я все это ярко себе вообразил – и в сочных красках, словно видел сам, расписывал своей любимой. Мне хотелось ее удивить, нравилось ее удивлять. Она с удовольствием удивлялась.

От чего только не предостерегал он её. От её идей, от её честолюбия, от параллельной акции, от любви, от ума, от интриг, от её салона, от её страстей; от чувствительности и от беспечности, от неумеренности и от правильности, от супружеской неверности и от брака; не было ничего, от чего он не предостерегал бы её. "Такова уж она!" – думал он. Всё, что она делала, он находил нелепым, и всё-таки она была так красива, что от этого делалось грустно.

По вкусу эта работа напоминает опилки. Скрипучий труд, раболепства ради, вознаграждаемый подачками-поощрениями, на манер тех кусочков сахара, которые дают в цирке медведю, катающемуся на велосипеде. Пустой шараш-монтаж, ловить нечего. Должность моя поистине была сучьей и будучи вынужден по роду своих занятий встречаться со множеством тяжёлых идиотов… Я вернулся домой и официально заявил ей, что мир полон дегенератов. Она обещала меня утешить, и мы закончили день вполне естественно. Рядом со мной работало несколько преподавателей, в которых я без особого труда мог опознать себя через десять, двадцать и тридцать лет – и это зрелище было настолько унылым, что я начинал подумывать, не уйти ли мне из жизни куда-нибудь еще.

Да и появись подходящая вакансия, я вряд ли ее займу. Я нигде никогда не работал – только подрабатывал, – не могу представить себя, месяц за месяцем, год за годом идущим одним маршрутом в определенное место, пребывающим там по восемь часов… Помню, как после довольно долгого перерыва столкнулся в ресторане «Прибой» со своей одноклассницей Ириной. Я зашел туда однажды, решив вкусно поесть, выпить хорошей водки. И увидел ее в фартучке, с этой белой официантской наколкой на волосах. «Ты что здесь делаешь?» – изумился я. И услышал спокойно-усталое: «Я здесь старею». Я не хочу попадать в ситуацию, когда и мне подвернется на язык подобный ответ.

Естественно, мы переспали в первую же ночь; так всегда и бывает в серьёзных отношениях. Когда пришло время раздеться, она на миг смутилась, а потом взглянула на меня с гордостью: тело у неё было невероятно крепкое и гибкое. О том, что ей тридцать семь, я узнал гораздо позже; в тот

момент я бы дал ей от силы тридцать.

– Ты занимаешься какой-то гимнастикой? – спросил я.

– Классическим танцем.

– Не фитнесом, не аэробикой, или что там ещё бывает?

Кровать – дело особое, очень деликатное дело. Чтобы не уронить себя в глазах продавца, приходится покупать двуспальную кровать, даже если она тебе не нужна, даже если тебе некуда ее ставить. Купить кровать на одного – значит публично признаться, что у тебя нет сексуальной жизни и ты не собираешься ее начать ни в ближайшем, ни в отдаленном будущем (ибо в наши дни кровати служат долго, значительно дольше гарантийного срока; могут прослужить пять, десять или даже двадцать лет; это важное приобретение, которое наложит отпечаток на всю вашу последующую жизнь; обычно кровати оказываются прочнее супружеских уз – это нам слишком хорошо известно). Даже покупая полуторную кровать, вы произведете впечатление крохобора и скупердяя; по мнению продавцов, если есть смысл покупать кровать, то только двуспальную. Купите двуспальную – и вас удостоят уважением, почтением, может быть, даже дружески подмигнут.

Что же нам теперь делать? Мы ломали себе голову над этим вопросом. Просто жить? Именно в таких ситуациях люди, подавленные чувством собственного ничтожества, принимают решение завести детей; именно так плодится и размножается род человеческий, правда, во все меньших количествах.

Противоречия разыгрываются в первую очередь между двумя людьми, на кухне, в постели, в детской. Их шумовой фон и характерные признаки – вечные споры о взаимоотношениях или молчаливая враждебность в браке, бегство в одиночество и из одиночества, потеря уверенности в супруге, которого вдруг перестаешь понимать, мучительная боль развода, обожание детей, борьба за толику собственной жизни, которую нужно с боем вырвать у партнера и все же с ним разделить, выискивание тирании в будничных пустяках, тирании, которая, по сути, ты сам. Назвать это можно как угодно – "окопная война полов", "уход в субъективное", "эпоха нарциссизма". Между тем, секс – мирное занятие, противопоставленное войне. Пока мужчины не прекратят воевать: «Не подниму я ног до потолка… Не встану львицею на четвереньки…» Семейная жизнь – это искусство присутствия.

Любовь делает человека слепым. А поскольку при всех горестях любовь кажется вдобавок и выходом из бед, которые сама же и творит, существующего неравенства как бы и быть не может. Но оно есть, и оттого любовь блекнет и остывает.

Слегка преувеличивая, можно сказать: кто и когда моет посуду, перепелёнывает орущих младенцев, ходит в магазин и пылесосит, становится совершенно неясно, равно как и то, кто и как зарабатывает на булочки, определяет мобильность и почему, собственно говоря, восхитительные ночные прелести постели дозволено вкушать, только соглашаясь на предусмотренные и зарегистрированные загсом будни. Брак можно отнять от сексуальности, а последнюю от родительских связей, родительские связи можно умножить на развод и все это поделить на совместную или раздельную жизнь и возвести в степень нескольких местожительств и всегда возможного пересмотра ситуации. Эта вычислительная операция дает справа от знака равенства довольно солидную, но еще текучую цифру, которая до некоторой степени косвенно отражает многообразие прямых и чрезвычайно усложненных теневых существований, все чаще таящихся ныне под давними и столь дорогими для всех словечками "брак" и "семья", где роковой треугольник преподает урок равновесия в устройстве чужого счастья и собственного спокойствия.

Когда исчезает секс, на его место приходит тело другого, его более или менее враждебное присутствие; приходят звуки, движения, запахи; и само наличие этого тела, которое нельзя больше осязать, освящать коитусом, постепенно начинает раздражать; к сожалению, все это давно известно. Вместе с эротикой почти сразу исчезает и нежность. Не бывает никаких непорочных связей и возвышенных союзов душ, ничего даже отдалённо похожего. Когда уходит физическая любовь, уходит все; вялая, неглубокая досада заполняет однообразную череду дней. А относительно физической любви я не строил никаких иллюзий. Молодость, красота, сила: критерии у физической любви ровно те же, что у нацизма. Короче, я сидел по уши в дерьме.

Фим может рассказывать и о разводе, но в конце повествования замечается, что этот развод – ужасная ошибка; или же показывать двух персонажей, в течение всего фильма валящих всё в одну кучу, но в финале задумывающихся о совместной жизни, о детях, даже если вовсе не любят друг друга.

Ребенок стоит труда и денег, с ним постоянно сопряжены неожиданности, он сковывает и путает тщательно продуманные дневные и жизненные планы. С момента появления на свет ребенок развивает и совершенствует свою "диктатуру нуждаемости" и уже одной только силой голосовых связок и сиянием улыбки навязывает родителям свой природный жизненный ритм. Но, с другой стороны, именно это и делает его незаменимым. Ребенок становится последней и нерасторжимой первичной связью. Партнеры приходят и уходят. Ребенок остается. Ребенок – последнее средство против одиночества, которое позволяет людям хоть как-то возместить ускользающие возможности любви. На него направлено все то, о чем человек мечтает, но не может иметь в партнерстве, в супружестве. Когда отношения между полами утрачивают прочность, ребенок как бы завладевает монополией на осуществимую жизнь вдвоем, на реализацию эмоций в первозданной суете, которая в иных сферах становится все реже и сомнительнее.

Поделиться с друзьями: