Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
вопрошанием: «Мы отдохнем?» И здесь не то чтобы примирение, а почти слепая, безнадежная
надежда, которая, однако, свидетельствует о неисчерпаемости в человеке человечности.
Становится ясно: Юлия Высоцкая — большая актриса, которой по плечу масштаб
античной и шекспировской трагедии. Можно представить, какой могла бы быть она в роли,
скажем, леди Макбет — и здесь бы проступила пронзительная до юродивости человечность
героини, несмотря на ее очевидную, кажется, преступность.
Интонации, с которыми звучит «Мы
никак нельзя ограничиться одним толкованием. Слышится здесь и надежда, и примирение, и
мольба об упокоении, о котором мечтают бездомные тени чеховских героев, так и не нашедших
посмертного покоя из-за беспамятства предков.
Нынче смерть в ее, так сказать, физиологии — факт рутинный. Как, впрочем, и у Чехова.
Но у Чехова обыденная правда самого факта исчезновения, ухода в никуда преодолевается
проблеском вечности, подаренной человеку, наделенному душой. На фоне современного
беспамятства, обрекающего человека на бесследное исчезновение безо всяких проблесков,
освещенный пятачок сцены у Кончаловского превращается в катализатор душевного очищения.
Осуществилась ли мечта доктора Астрова о том, что «те, которые будут жить через сто,
двести лет… быть может, найдут средство, как быть счастливыми, а мы…»? Нашли ли мы это
«средство» или, подобно Астрову, должны строить предположения, что там, впереди, наши
потомки обязательно, всенепременно найдут? Верим мы в это грядущее счастье или уже не
верим?
Спектакль «Дядя Ваня» есть возвращение к чеховскому пафосу трезвой любви к человеку,
право которой утверждается тем простым обстоятельством, что человек намерен во что бы то
ни стало жить даже на исходе времен, хотя в их начале осужден быть прахом и в прах
возвратиться.
Как сказал Наум Берковский, в чеховском трагизме нет силы, сокрушающей навсегда.
Повседневность выживает. Он назвал это бессмертием повседневности.
Кончаловский предан Чехову. И мечта режиссера поставить все большие зрелые пьесы
драматурга, начиная с «Чайки» и заканчивая «Вишневым садом», постепенно, но верно
осуществляется. В то время, когда я все это пишу, режиссер уже начал и продолжает работу над
спектаклем по «Трем сестрам».
13
За несколько лет до «Дяди Вани» Кончаловский ставит на польской сцене шекспировского
«Короля Лира» с Даниэлем Ольбрыхским в заглавной роли.
Поворот к Шекспиру носил почти заказной характер. Подступало 60-летие Даниэля
Ольбрыхского. В связи с юбилеем актеру предложили сыграть главную роль в любом
выбранном им спектакле и пригласить любого режиссера для постановки. Он остановился на
Шекспире и Кончаловском.
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
198
Премьера состоялась 21 января 2006 года в Варшавском театре Na Woli.
В этой работе метод стыка
миров и страстей нашел, может быть, наибольший разворот.Стыкуются часто принципиально нестыкуемые вещи. Из героев неудержимо выплескивается
наружу противостояние взаимоотрицающих намерений, порывов, чувств. И такой Шекспир
кажется режиссеру наиболее отвечающим его настоящей природе. Спектакль ошеломляет с
завязки, которая, кажется, выходит за рамки всего, до сих пор виденного в постановке этой
трагедии.
Как правило, постановщики «Короля Лира» строят развитие действия трагедии, исходя из
толкования завязки. Будет ли доминантой доверчивость Лира-отца, потрясенного ответом
младшей дочери, или он предстанет взбалмошным стариком, или, наконец, избалованным
раболепием самодуром на трудном пути «от короля до человека». Чаще отдавали и отдают
предпочтение образу Лира-властителя, Лира-деспота, который «в своем самодержавии,
доходящем до самодурства», «опирается не только на безличную силу своей королевской
прерогативы», но и на иллюзию личного превосходства над другими, доходящую «до крайней
степени самообожания» (А. Аникст).
Внешне Кончаловский склоняется в завязке к образу державного самодура. В Лире
Ольбрыхского, не зная удержу, играют стихийные порывы. И он вовсе не безобиден в этих
своих проявлениях. Но не потому, что старчески слабоумен и взбалмошен. В неукротимой
стихийности этот Лир даже ритуален. Его выходки одновременно и неожиданны, и привычны
для королевского окружения. Он держит двор в постоянном напряжении и страхе. И не может
не видеть разброда и вражды, рабского страха и двуличия созданного им мира. Но именно
таким этот мир, кажется, и устраивает Лира, ибо он — привычное выражение собственной
натуры владыки.
Так вот — завязка. Еще до начала раздела владений Лира между дочерями зритель видит
спящего под троном Шута — его ноги в колокольцах и дурацкий колпак, лежащий здесь же.
Первым на сцене появляется побочный сын графа Глостера Эдмунд, пинает Шута, усаживается
на трон, как бы примеряя его на себя. Далее — игривый диалог самого Глостера-старшего и
графа Кента. Наконец, выходят дочери короля, мужья двух старших со свитой. Между ними,
герцогами Альбанским и Корнуэльским, происходит, по инициативе последнего, безобразная
стычка. Внутренние язвы двора для всех очевидны.
Но главное — впереди. Выход короля. Все склоняются перед ним. Государь неожиданно
хватается за грудь и начинает падать. Первой бросается к нему младшая дочь. Но вошедший
вовсе не Лир, а переодетый королем Шут! Лир же — тот, кто валялся под троном. И вот уже он
на троне, но с дурацким колпаком на голове.
На Шута бросаются с колотушками. Его любимица, младшая дочь Лира Корделия,
вспрыгивает Дураку на спину. Шут прокатывает ее до трона. После чего помогает королю