Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
Испытание свалившимся на деревню богатством, пусть и мнимым, — очень серьезное, как
оказывается, испытание. Вскипают страсти. Доходит до драки. В конце картины деревенская
толпа несется за курочкой Рябой, хочет ее придавить — ведь все злосчастья с нее начались…»
Не зря же сам режиссер и взялся озвучивать этот «центральный персонаж».
Однако мир картины, крестьянский мир России середины 1990-х, и без воспроизведения
«куриной» точки зрения карнавален. Нет, не разоблачительно-сатиричен, а именно —
празднично карнавален.
самой театральной условности («феллиниеска»), которой привержен режиссер.
«Нормально… нормалек!» — бормочет, глядя в зеркало парикмахера на свою ровно
наполовину оголенную голову, мужик (то ли пьяный, то ли сонный — словом, вполне
равнодушный к происходящему с ним). В мужике не без труда можно узнать режиссера
картины.
Равнодушно-мутный взгляд персонажа (и автора ленты одновременно) направлен в
зрительный зал, как в зеркало. Зал и экран как бы взаимоотражаются. Режиссер втягивает
зрителя в смеховую игру фильма и сам в нее включается.
Весь фильм не что иное, как попытка открытого диалога со зрителем, к которому прямо с
экрана обращается не только сам режиссер в карнавальном обличии, но и его персонажи. А это
означает, что все они выступают одновременно и как персонажи, и как вполне реальные
индивиды, носители этих масок. Вот этого, к сожалению, критики картины не заметили,
полагая, что режиссер тупо разоблачает и обвиняет русский народ.
Остриженная наполовину голова — это, однако, не «нормалек». Напротив, комическое
несоответствие норме. С первых кадров картины и автор, и его герои, и зритель движутся на
грани нарушения нормы общечеловеческих ценностей.
Мужик из пролога — маска, застывшие черты национальной ментальности, куда можно
отнести и пресловутый «нормалек!», и то же хрестоматийное «авось». С самого начала речь
идет о саморазрушительном равнодушии русского человека к своему лицу, личности, которая с
такой легкомысленной беспечностью подменяется маской.
Но в фильме Кончаловского маска не исчерпывает, не поглощает Лица — ни лица
создателя фильма, ни лиц его героев. Происходит эксцентрическая игра социальными
костюмами, в которую активно зазывается зритель — как на всенародное позорище, с целью,
если хотите, смехового самораскрытия и самопознания.
Вот и хитрый глаз Аси-Чуриковой провоцирует зрителей, когда героиня обращается к ним
с экрана, называя то «товарищами», то «господами». Она предлагает «господам-товарищам»
порассуждать на тему недавнего советского прошлого, когда «был порядок, потому что был
страх». И это была, на взгляд то ли Аси, то ли Чуриковой, то ли самого Кончаловского,
настоящая демократия, и все работали в поте лица — и не за деньги, поскольку и денег-то как
таковых не было. Героиня все время находится на границе игры («бормочущая алкоголичка»,
«импульсивная дура») и реальности (испытанная
жизнью мудрость народного философа). И всеэто — благодаря природному дару клоунессы Чуриковой.
Нынче национальным «героическим эпосом» в массовом сознании стал «золотой век»
прошлого, Страны Советов, когда все были едины и счастливы своей общинной нищетой. И
этот «золотой век» всплывает в черно-белых кадрах из «Аси-хромоножки», тревожный мир
которой с исторической дистанции представляется едва ли не благостной утопией.
Что бы ни говорили критики Кончаловского об оскорбительности его «насмешек» над
русским народом в «Курочке Рябе», смех в фильме, по моему убеждению, совершенно иного, не
сатирического качества. Никто никого к позорному столбу здесь не пригвождает. По
происхождению это смех праздничный, масленичный, то есть связанный с веселыми
похоронами Зимы-Смерти. Не зря же в его финале полыхает и веселый, и трагичный костер,
учиненный влюбленным Сашей Чиркуновым…
В этом смехе аукается горьким юродством и память об отечественных праздниках. В том
числе и время общегосударственных нормативных шествий, демонстраций, субботников. В
истории нашего кино с ними перекликаются любовно-трудовые комедии Пырьева —
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
208
воплощение общегосударственного оптимизма.
Правда, если хмельной праздник в «Курочке» и есть, то труда и любви нет. Труд и любовь
сосредотачиваются лишь в фигуре Александра Чиркунова, который, кстати говоря, более всех и
смеется в картине, оставаясь при этом одиноким. Одинокий смех Чиркунова — смех на
погребальном костре, который вскорости обернется холодным пепелищем от всех его
частнособственнических начинаний.
Перевертыши (симулякры) праздника в сюжете то и дело возникают. Вот бывшие
колхозники, вооружившись портретами членов бывшего Политбюро, классиков
марксизма-ленинизма, красными полотнищами лозунгов, под предводительством Клячиной
идут ко двору
Чиркунова с коллективным протестом. А тот… выставляет демонстрантам несколько
ящиков водки. И торжественно-пародийное шествие оборачивается обильным коллективным
возлиянием, как в достопамятные советские времена. Снова — праздник! Нескончаемый
горьковатый праздник социальной индифферентности и безответственности.
К окончанию картины сельская большевичка Ася Клячина все же преодолевает свои
коллективистские представления, когда оказывается вышибленной из колхозной общины за
попытку жить своей, частной жизнью. Она восходит к естественной премудрости, которой
делится с нами уже не собственно героиня, а посерьезневшая клоунесса Инна Чурикова — из
промерзших пространств средней России.
Безответно влюбленный в Асю Александр Чиркунов, в свою очередь, сбрасывает с себя