Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
душу», «впавшего в младенчество отца», которому лекарь должен «вернуть ум», то есть
действительную зрелость мировидения.
Определение, чрезвычайно важное в контексте спектакля. Отец «впал в младенчество»,
вернулся в детство, переродился и готов начать путь нового, личностного взросления. В начале
этого пути Лир осознает всю меру вины и своей, и старших дочерей. Ему стыдно! Человек
восходит к нерушимым нравственным основам бытия.
Не узнавая поначалу, а потом и узнавая дочь, Лир поднимается с ложа и пытается
сапоги, воплощение его королевского величия. Находит только один. Можно вспомнить, что еще
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
203
в завязке, прежде чем приступить к оглашению своего решения, Лир, не снимая шутовского
колпака, потребует надеть ему сапоги, которые он снял на время ряженья.
Уже позднее, когда, полубезумный («впавший в младенчество»), он встретит слепого
Глостера и попросит стащить с него сапоги, Глостер снимет один из них и с нежностью
прижмет к сердцу. Для Глостера Лир навсегда Хозяин, а он — слуга. Лир же так и останется в
одном сапоге — лишенный мнимого совершенства властного величия, но обретший
натуральное несовершенство человечности.
В одном сапоге и «смирительной» рубашке младенца Корделия выведет Лира перед
воинством, и люди преклонят колена, а впавший в младенчество король, забывший о своем
сане, но доверившийся дочерней воле, пройдет мимо, будто стыдясь преклоненных.
Наконец, завершение спектакля.
Лир, прозревший гибельность своей неуемной власти как гибельность мира, его
нравственных оснований, видит неотвратимость ухода дочери и глубоко переживает свою
трагедийную вину. Гибель Корделии— дело и его рук. И он тут же погребает дочь (посыпает ее
землей), абсолютно не имея никаких иллюзий относительно ее воскрешения. Он посыпает
прахом и себя и падает, мертвый, головой к ногам дочери.
Финал беспощаден.
На сцене, кроме трупов, небрежно укрытых рогожей, где рядом уместились и «добрые», и
«злые», остаются еще два действующих лица (из «добрых»): Эдгар и Аль-бани с королевской
короной в руках. Последнюю реплику произносит Эдгар. В дословном переводе она звучит
примерно так: «Мы можем сказать лишь о том, что чувствуем, но не обо всем том, что
следовало бы сказать». Произнеся свою реплику, Эдгар покидает сцену, уводимый двумя
воинами. Он арестован и будет казнен! Таков замысел режиссера постановки.
Кто же остается на сцене и в какой роли?
В освещенном проеме декорации застывает тяжелый силуэт Альбани с короной в руках,
обращенный спиной к залу. И это новая, безликая власть, выросшая из хаоса, сотворенного
человеком по имени Лир. В этой «непознаваемости» зритель с ужасом угадывает грядущие
катастрофы. Новый властитель будет создавать свой мир по своему образу и подобию, то есть
присваивая его и набирая для своей игры новых статистов, новых
«шутов», пренебрегая вконечном счете «голосом крови» рода человеческого.
Впечатляет то, как толкует эволюцию образа Альбани режиссер спектакля. Альбани, что
называется, ни холодный, ни горячий, часто просто безволен в руках той же Гонерильи. Но
именно он, личностно никак не определившийся, сильно смахивающий на посредственное
ничтожество, но сумевший выжить в этой бойне, берет власть в руки.
17
Образ людской природы и природы власти не был бы у Шекспира таким человечным, если
бы не воплощался в живой конкретике семейных отношений. Семья — из главных образов его
зрелых трагедий. Причем семья в ее трагедийной ипостаси — как рушащееся единство людей,
за которым угадывается родовое единство человечества, Природы, Мироздания.
Трагедийный пафос того же содержания проникает не только в спектакль Кончаловского
по «Королю Лиру», но и в его оперную интерпретацию «Бориса Годунова» Мусоргского.
Принципиальной для режиссера остается тема власти и государства, воздвигнутых не просто на
крови, но на крови близких, на крови невинных мучеников, на детской крови.
Главное орудие власти Годунова, как, похоже, и его предшественников, в том числе и
Ивана Грозного, тень которого «усыновила» Отрепьева и «Димитрием из гроба нарекла», —
кровавый террор, пытки, слежка, наветы. Словом, все то, о чем говорит Шуйский уже в первых
сценах пушкинской трагедии, когда приватно беседует с Воротынским:
… А там меня ж сослали б в заточенье,
Да в добрый час, как дядю моего,
В глухой тюрьме тихонько б задавили…
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
204
В спектакле это не «тюрьма», а страшные подземные казематы, где не прекращаются
пытки, где кровь льется рекой. Именно на них, как на дьявольском фундаменте, держится
государство Бориса-царя.
Сцена, на которой разворачивается действие, представляет наклонную плоскость —
громадную крышку подземелий. Так что с самого начала рождается ощущение неустойчивости,
неверности всего, что находится на поверхности, в том числе и царского трона, который
действительно к моменту смерти Бориса срывается с возвышения, где он непонятно как
удерживался.
Время от времени крышки люков поднимаются, обнажая пыточные погреба,
принимающие новые жертвы или выплевывающие их полутрупы. Вот на чем, хочет того или
нет Борис, держится и чем укрепляется его царское правление. Вот чего до внутренней дрожи
ужасается боярин Шуйский каждый раз, когда встречается с царем.
Из этих же кровавых недр выходит и летописец Пимен, измученный, в ранах, опираясь на
клюку. Зритель понимает, что и он подвергался мучительным пыткам.