Бег времени. Тысяча семьсот
Шрифт:
Джо Чанг
Вот уже седьмую ночь подряд, мне снилось, что я птица. Что-то во мне стало легче, может, растворилось, а может, стало меньше. Ощущение невесомости и небытия.
Я больше не беспокоюсь. Верно. Во мне больше не было истерики и паники. Интересно, так чувствуют себя лишь потерянные в своем горе, так бывают только у тех, кто смирился со своей судьбой, ее обреченностью?
Или все это лишь игры разума? Во мне ломались струны души. Я умирала? Или перерождалась в птицу? Ах, да, я же ворон… Ну, что же, по крайней мере у него есть крылья.
Иногда я приходила в себя и видела неизвестность. Каким-то образом я оказывалась посреди парка Монор Хаус или же в какой-нибудь комнате дома, совершенно не понимая, как я там очутилась. Мадам Деверо не находила
А тем временем моему мужу грозила смертная казнь за порчу имущества Ложи, выяснилось, что он, тайно проникнув в Темпл, попытался воспользоваться хронографом и тот сломался без права на починку. Некоторые камни в нем стерлись в порошок, несколько пружин вылетело из своего законного места и дерево разломилось прямо на днище. Даже металлические дужки расплавились от напряжения.
Сказать, что граф Сен-Жермен был в ярости, все равно, что соврать. Он был до чертиков разгневан, постоянно применяю свой телекинез направо и налево. И не знаю, что выводило его из себя больше: то, что хронограф сломал тот, кому он доверял даже свою жизнь, или же тот факт, что его обвели вокруг пальца. Ведь на следующий после поломки день, он заявился ко мне, красный от ярости, точно рак, выкрикивая угрозы, становившиеся все опаснее с каждым его шагом ко мне.
В конце концов, гнев прошел, оставляя лишь открытую неприязнь, и было принято решение замуровать хронограф до лучших времен. Для меня это не стало новостью, ведь лучшие времена настанут не раньше, чем на мир нагрянет новое тысячелетие, а вместе с ним и куртуазные Хранители, сумевшие выпутаться из сетки под названием «все пропало». Мне все это было только на руку, ведь это означало, что я не нарушила никаких заповедей времени – все случится так, как и должно было случиться.
Тем не менее, еще одним радостным фактом стало то, что Сен-Жермен был так привязан к своему другу, что спонсировал многие его работы, что он пощадил его, уже, конечно, без права хоть когда-либо подходить к хронографу. Благо, что из Ложи не выпихнули, точно ненужную игрушку.
Но это не становилось для меня утешением для моего горя. Я все еще находила себя в неизвестности, точно теряя нить времени и попадая в никуда. К слову, Бенедикту я даже словом не обмолвилась, не хватало мне еще слушать его речи о том, что все наладится.
Потому что я знала, что ничего и никогда уже не наладится.
Дни сменялись ночами, ночи сменялись днями. Так проходило время, уже не тратившееся на бесполезную надежду и ожидания. Я училась жить так, как хотел жить Бенедикт. Вскоре мы переехали в дом графа в Лондоне, сменив сельские пейзажи на грязь и вонь города.
Мы посещали вечера, музыкальные и поэтические вечера, концерты, суаре, балы, врываясь в напудренных париках и тяжелейших необъятных платьях в дома богатых и влиятельных графов, лордов. Как-то даже были приглашены на особый королевский бал в честь именин, где я даже умудрилась не свалить ни одной вазы и не оскорбить кого-либо незнанием манер или плохим умением подачи веера. Лишь однажды я чуть не подожгла одной даме парик, да и то успела выкрутиться прежде, чем что-то испортила.
Каждое воскресенье мы посещали церковь, чтобы послушать многочасовую исповедь, где священник уверял, что час Суда близок, и мы будем гореть в Гиене Огненной за грехи. Как ни странно, но это была та самая церковь, где я когда-то, казалось вечность назад, нацарапала дату, надеясь, что кто-то меня найдет, и даже не догадываясь, что меня и не собирались искать. Исповедальня стояла на месте, как напоминание о том, что я теряла с каждой секундой в этой кутерьме –
свою жизнь. И пока священник воспевал песни великому Иисусу, я чувствовала себя на месте этого бедного человека, распятого на кресте, взвалившего себе на плечи грехи всего человечества разом.– Аллилуйя, - пел хор и святой отец.
– Аллилуйя, - повторяла я за ним, пряча слезы боли в кулаках, сжатых для молитвы.
Бенедикт видел мое состояние, всячески пытался меня растормошить: возил на балы, брал с собой в театры, рассказывал о своих планах, о возможных поездках во Францию, Италию, о книгах, работорговле и о том, как продвигается война на юге страны. Я слушала его в пол-уха, не стараясь запоминать детали. Он, в свою очередь, не особо на это рассчитывал.
Утро было всегда одинаковое.
– Доброе утро, жемчужина моя, - он целовал меня в щеку, затем мы неспешно завтракали и потом он убегал по делам, оставляя меня на попечение уже давно знакомых мне дам: экономки, Деверо и моей служанки Лотти, которые тоже старались развлекать меня, чем могли.
Постепенно, я начинала оттаивать. Лишь ночью, пребывая в сонном бреду, я оказывалась в своей неизвестности, где его голос снова и снова повторял одну фразу: «Она сделала все, чтобы погубить себя».
Его лицо появлялось внезапно. Сначала он улыбался своей самой обворожительной улыбкой, затем улыбка превращалась в оскал, и лев бросался на меня, своими когтями раздирая мне грудь, и я просыпалась с криком на губах. В такие ночи Бенедикт прижимал меня к себе, силясь пересилить боль кошмаров, и постепенно они стали легче. Теперь в них появлялся он, человек, спасавший меня от самой себя.
В какой-то момент я даже застала себя за мыслью, что безумно скучаю по нему, когда его нет рядом. В такие моменты я садилась за клавесин и старалась переиграть на клавишах песни из моего будущего. И вот по всей гостиной разносились слова, что еще не родились.
Это помогало мне успокоиться, и мадам Деверо с радостью доставляла мне удовольствие, не появляясь рядом или же помогая мне воссоздать мелодию. Иногда она приносила мне горячий чай, переча этим самым всем своим правилам приличия, и заговорщицки улыбалась мне, когда я уверяла нашу экономку, что эти следы оставила вовсе не я, а Кентервильское приведение, что иногда гремит ночами своими кандалами, рисует на стеклах кровью и всячески пугает меня, едва я закрываю глаза. В конце концов, я даже смогла ее убедить.
Спустя месяц, я все-таки выползла из своего замкнутого пространства, лишь ночью оставляя зиять дыру внутри себя, когда я видела его лицо в своих кошмарах.
Как-то раз, Бенедикт и вовсе пытался заставить меня пойти в мастерскую мастера кисти и заказать мой портрет, ведь по закону, каждая замужняя дама должна была его иметь. Хуже, чем это, наверное, не было ничего. Выращенная поколением фотографов, я и представить себе не могла, что однажды, мне придется несколько дней, а то и недель просидеть на одном месте, не меняя положения, чтобы художник смог нарисовать картину, которая более-менее отдаленно будет напоминать мне меня. В итоге я просто уперла руки в бока и заявила, что не видать ему моего портрета, как Елизаветы II, демонстративно развернулась и ушла в спальню быстрее, чем он смог бы меня поймать. Такое поведение не обошлось даром, и через несколько дней в нашем доме поселился ни кто иной, как Томас Гейнсборо, чью фамилию я слышала лишь мельком, мирно посапывая на уроках истории культуры. Угрюмый, словно обиженный на весь мир мужчина сразу не запал мне в душу и от этого у нас постоянно возникали стычки с графом, который уговаривал меня таки сесть и смириться с тем, что мой портрет, хочу я того или нет, будет красоваться в нашей гостиной. И смириться, и вправду пришлось.
Итак, день ото дня, я сидела на стуле в гостиной и смотрела на художника, улыбаясь во все зубы, хотя мне следовало улыбаться, как истинная Шарлотта – изображать из себя Мону Лизу с сотнями тайнами внутри маленького тела. Хотя единственной моей тайной за последнее время стало то, что я тайком тащила с кухни добрую часть еды. Но и об этом мало кто не знал, при виде меня, грозно орудующей ложкой над огромной кастрюлей, все слуги тут же терялись и лишь тихонько стояли позади меня, пока я с набитым ртом пыталась перед ними извиниться за доставленные неудобства.