Биография Бога: Все, что человечество успело узнать
Шрифт:
Так мало было в этот час,
Когда земля мертва,
Резонов, чтоб впадать в экстаз,
Причин для торжества, —
Что я подумал: все же есть
В той песне о весне
Какая-то Надежды весть,
Неведомая мне. [901]
Глава 11 Неведение
Все ждали прекрасного нового мира – Первая мировая война – коллективное самоубийство Европы – Новые великие научные открытия – Мистические изумления новой науки – Логический позитивизм – Христианское восстание против современного рационализма – Страх как основа фундаментализма – Крестовый поход фундаменталистов против эволюции и либералов – Вторая мировая война – жуткая эффективность современного насилия – Холокост и христианские ценности – Бог после ужасов концлагерей – Как спасти идею Бога? – «Бог, который является, когда исчезает Бог»: богословие Пауля Тиллиха – Тайна трансцендентного у Карла Ранера – Существует
На Втором международном математическом конгрессе в Париже (1900) немецкий математик Давид Гильберт (1862—1943) уверенно предрек столетие беспрецедентного научного прогресса. В ньютоновской системе было лишь 23 крупные проблемы, – если решить их, наши знания о вселенной будут полными. Казалось, поступь западного прогресса ничто не в силах сдержать. Практически во всех областях ученые, философы и деятели искусства ожидали прекрасного нового мира. Посетив выставку французских постимпрессионистов, британская писательница Вирджиния Вульф (1882—1941) заметила: «В декабре 1910 года изменилась человеческая природа». Художники сознательно попирали ожидания зрителей, словно возвещая: мир изменился – измениться должно и видение. То, что раньше считалось бесспорным, отныне казалось сомнительным. Некоторые хотели увидеть нередуцируемые основы, пытались отбросить периферию и сосредоточиться на сердцевине: скажем, физики изучали атом и частицы, социологи и антропологи занимались первобытными обществами и культурами. Люди желали разбить прошлое на кусочки, расщепить даже атом, чтобы создать нечто новое. Пабло Пикассо (1881—1973) рассекал формы на грани или давал взглянуть на них одновременно с разных ракурсов. Романы Вирджинии Вульф и Джеймса Джойса (1882—1914) отходили от традиционной манеры повествования, в которой события следуют друг за другом в причинно-следственной цепочке, и погружали читателей в хаотический поток сознания своих персонажей, так что становилось неясно, что происходит и как относиться к тем или иным поворотам сюжета. Однако Первая мировая война обнаружила саморазрушительный нигилизм, который таился в сердцевине западной цивилизации Нового времени, невзирая на все ее колоссальные достижения. Эту войну называли коллективным самоубийством Европы: она унесла жизни тысячи молодых людей и, видимо, нанесла европейскому обществу непоправимый урон. Полнейшая бесцельность окопной войны, которая к тому же велась без веских социальных, идеологических и гуманитарных оснований, была пощечиной рационализму научной эпохи. Самые развитые и цивилизованные страны Европы калечили себя и друг друга с помощью новой военной технологии лишь затем, чтобы потрафить своему национальному «эго». Война казалась страшной пародией на технический идеал: будучи раз запущенным, сложный механизм воинского призыва, перевозки войск и производства оружия было практически невозможно остановить. После перемирия западная экономика оказалась в сильном упадке, а 1930-е годы ознаменовались Великой депрессией и усилением фашизма и коммунизма. В 1939 году свершилось немыслимое: началась Вторая мировая война. В такой ситуации розовый оптимизм относительно бесконечного прогресса цивилизации казался уже неуместным. Секулярные идеологии Нового времени отправились на свалку истории вслед за религиозными предрассудками. Стала до боли очевидной гибельность всякого идолопоклонства: если в абсолют возводится нечто конечное, скажем, нация, это несет смертельную угрозу потенциальным конкурентам.
Самые развитые и цивилизованные страны Европы калечили себя и друг друга с помощью новой военной технологии лишь затем, чтобы потрафить своему национальному «эго».
Наука Нового времени строилась на убеждении в том, что можно достичь абсолютной уверенности. Правда, еще Юм и Кант сомневались в этом идеале, отмечая, что понимание внешнего мира во многом отражает нашу психологию. Однако даже Кант не оспаривал фундаментальные категории ньютоновской науки: пространство, время, субстанцию и каузальность. Однако не прошло и поколения после уверенного предсказания Гильберта о том, что осталось лишь добавить заключительный штрихи к великой «Системе» Ньютона, как все пришлось переосмысливать. Еще в конце XIX века шотландский физик Джеймс Клерк Максвелл (1831—1879) написал работы по теории электромагнитного поля, которые обозначили сдвиг в понимании времени. Удивительный эксперимент американских ученых Альберта Майкельсона (1852—1951) и Эдварда Морли (1838—1923), предназначенный выяснить зависимость скорости света от движения Земли относительно эфира, показал: смещений, требуемых гипотезой неподвижного эфира, не наблюдается. Это совершенно расходилось с ньютоновской механикой. Вскоре состоялось открытие радиоактивности Антуаном Анри Беккерелем (1852—1908) и появление квантовой теории в результате исследований Макса Планка (1858—1947). И наконец, Альберт Эйнштейн (1879—1955) применил квантовую теорию к свету и сформулировал специальную (1905) и общую теорию относительности (1916). Эта теория взяла на вооружение результаты экспериментов Майкельсона – Морли, соединив понятия пространства и времени (которые Ньютон считал абсолютными) в единый пространственно-временной континуум.
Основываясь на прорыве Эйнштейна, Нильс Бор (1885—1962) и Вернер Гейзенберг (1901—1976) заложили основы квантовой механики, которая противоречила уже каждому из основных постулатов ньютоновской физики. Так было покончено с традиционной предпосылкой, что знание развивается постепенно, и каждое поколение добавляет свои достижения к достижениям предков. В удивительном мире квантовой механики трехразмерное пространство и одномерное время стали относительными аспектами пространственно-временного континуума с четырьмя измерениями. Атомы оказались вовсе не твердыми и нерушимыми «строительными блоками» материи. Выяснилось, что время может течь с разной скоростью, идти назад и даже останавливаться. Законы Евклидовой геометрии не дают универсального описания природы. Планеты движутся по своим орбитам не потому, что их влечет к Солнцу сила притяжения, а потому что пространство, в котором они движутся, искривлено. Особенно поражали субатомные явления, поскольку они наблюдаемы и как волны, и как частицы энергии. Эйнштейн признавался: «Все мои попытки подогнать теоретическую основу физики под эти сведения потерпели полное поражение. Это было, как если бы вдруг у тебя выбили почву из-под ног, и нигде больше не оставалось прочного основания, на которое можно было бы ступить без опаски». [902]
Если открытия ставили в тупик ученых, то обывателю они и вовсе казались темным лесом. Искривленное пространство, конечное и при том неограниченное; объекты, которые суть не предметы, а процессы; расширяющаяся вселенная; явления, которые не имеют определенной формы, доколе не будут наблюдаемы, – все это не укладывалось в головах. Если у Ньютона все было ясно и определенно, то теперь вдруг стало туманно и изменчиво. Оптимизм Гильберта не оправдался: до понимания вселенной мы находимся как нельзя более далеко. Люди же, существа случайные и эфемерные, окружены огромным и безличным пространством. На вопрос, что было до «большого взрыва», породившего вселенную, ответа так и не появилось. Даже физики не считали, что уравнения
квантовой теории четко описывают реальность: эти математические абстракции невыразимы в словах, а наше знание ограничено символами, которые являются лишь тенью неописуемой реальности. Неведение стало казаться неотъемлемой участью человека. Революция 1920-х годов извергла традиционную научную ортодоксию, а то, что раз произошло, может повториться.Некоторые христиане сочли, что новая физика лучше соотносится с верой, хотя Эйнштейн всегда подчеркивал, что теория относительности носит научный характер и не имеет отношения к религии. Они с готовностью цитировали письмо Эйнштейна к Борну (1926), где он говорит: квантовая механика «внушает уважение», но «к тайне Ветхого нас не приближает. Во всяком случае, я убежден, что Он не бросает кости». [903] Однако знаменитый физик не имел в виду личного Бога. В данном случае слово «Ветхий» (образ из средневековой каббалистики) указывает на безличный, интеллигибельный и имманентный порядок вещей. Впрочем, британский астроном Артур Стэнли Эддингтон усматривал в относительности указание на существование разума в природе, а каноник Артур Сметхерст считал ее манифестацией Святого Духа. [904] Некоторые полагали, что новая концепция времени подтверждает наличие жизни после смерти, [905] а «большой взрыв» [906] хорошо соотносится с Книгой Бытия. Кое-кто даже ссылался на неопределенности квантовой механики как на аргумент в пользу промыслительной заботы Бога о мире. [907] Однако эти выкладки были очень непродуманными. Приученные апеллировать к науке, апологеты никак не могли отделаться от слишком буквального понимания древних библейских символов. Значительно умнее подходил к взаимоотношению науки и религии Макс Планк. Он считал их вполне совместимыми: наука занимается объективным, материальным миром, а религия – ценностями и этикой. Конфликт между ними связан со «смешением религиозных образов и притч с научными утверждениями». [908]
После Эйнштейна стало ясно, что наука не только не дает окончательных доказательств, но ее находки неизбежно ограниченны и предварительны. В 1927 году Гейзенберг сформулировал принцип неопределенности в ядерной физике, который показывал, что ученые не могут достигнуть объективного результата, поскольку сам акт наблюдения влияет на понимание объекта наблюдения. В 1931 году австрийский философ Курт Гёдель (1906—1978) сформулировал теорему, которая гласит, что любая формальная система аксиом содержит неразрешенные предположения; более того, логическая полнота (или неполнота) любой системы аксиом не может быть доказана в рамках этой системы, – для доказательства или опровержения требуются дополнительные аксиомы. Это совершенно меняло основания математики. В 1929 году, на Гиффордских лекциях в Эдинбурге, американский философ Джон Дьюи (1859—1952) доказывал, что декартовское стремление к уверенности более не может быть целью современной философии. Гейзенберг освободил нас от механики XVII века, когда вселенная казалась гигантской машиной, состоящей из разрозненных компонентов, а новое поколение ученых вскрывало глубокую взаимосвязь всего сущего.
Очевидно, наш мозг не способен на полную уверенность и стопроцентные доказательства. Он ограничен, и некоторые проблемы ему в принципе не по силам. Американский философ Перси Бриджмен (1882—1961) объяснял:
Может оказаться, что процессы нашей мысли попросту не приспособлены для осмысления структур природы… Мир увядает и ускользает от нас… Мы сталкиваемся с чем-то поистине невыразимым. Мы достигли предела великих первопроходцев науки, а именно покончили с представлением, что живем в мире дружественном и постижимом нашему уму. [909]
Чем не апофатика? Не только Бог лежит за пределами человеческого ума, но и природа во многом ускользает от рационального познания. В такой ситуации никуда, казалось, не деться от агностицизма.
Впрочем, новая научная революция не довела физиков до уныния. [910] Эйнштейн заявил, что, если его теория относительности верна, то открываются следующие перспективы.
– Можно будет объяснить смещение перигелия Меркурия, не прибегая к дополнительным предположениям.
– Можно будет рассчитать точную величину отклонения лучей света, проходящих вблизи поверхности Солнца, вызванную его гравитационным полем.
– Можно будет рассчитать величину гравитационного красного смещения, которое испытывает свет на пути от Солнца к Земле.Уже в первые десять лет первые два предсказания блестяще подтвердились, а третье подтвердилось лишь в 1960-е годы: не было научной аппаратуры, чтобы сделать соответствующие измерения.
В принципе, Эйнштейна можно было опровергнуть. Впрочем, его самого это не беспокоило. Однажды его спросили, что будет, если его теории не подтвердятся в лаборатории. Он ответил: «Тем хуже для экспериментов. Теория правильна!» Значит, научная теория не зависела целиком от логических рассуждений и расчетов: интуиция и чувство красоты также играли свою роль.
В течение этих сорока лет физики работали, исходя из правоты теории относительности. Выражаясь религиозным языком, они в нее «уверовали». И усилия их вознаградились, когда появилась новая спектроскопическая аппаратура, и стало ясно, что Эйнштейн был прав. В науке, как и в теологии, можно идти вперед, оперируя недоказанными идеями. На практике это может работать.
Научная революция 1920-х годов явно повлияла на Карла Поппера. В своем знаменитом труде «Логика и рост научного знания» (1934) он позитивно высказался о рациональности науки, ее приверженности тщательным проверкам и принципиальной нейтральности, но высказал мнение, что научный прогресс осуществляется вовсе не через систематический сбор эмпирически доказанных фактов. Наука идет вперед, когда у ученого возникает смелая и творческая догадка, не поддающаяся полной верификации и не более надежная, чем любая другая «вера», поскольку проверка может лишь показать, что эта гипотеза не ошибочна. Поппер часто говорил: «Мы ничего не знаем». По замечанию британского философа Брайана Мэги, Поппер считал это «самым важным философским положением, которое следует помнить во всякой философской деятельности». [911] Совершенное знание недостижимо, поскольку все, что мы знаем сейчас, неизбежно подвергается впоследствии ревизии. Нимало не удручаясь этим обстоятельством, Поппер находил радость в постоянном решении нерешаемых проблем. «Один из многих замечательных источников счастья, – признавался он в своих мемуарах, – состоит в том, чтобы улавливать отблеск, то тут, то там, новых граней невероятного мира, в котором мы живем и нашей невероятной роли в нем». [912]Новая наука уже не чужда мистическому изумлению и тайне.
Схожие ощущения были у Эйнштейна. Новая наука уже не чужда мистическому изумлению и тайне. Эйнштейн объяснял:
Самое прекрасное чувство, которое мы можем испытать в жизни, это чувство таинственного. Оно есть источник всякого подлинного искусства и науки. Человек, которому оно незнакомо, все равно, что мертвый. Знать, что недоступное нам подлинно существует, проявляясь как высшая мудрость и сияющая красота, которую наши слабые возможности способны постичь лишь в самых ее примитивных формах – это знание, это чувство представляет собой центр подлинной религиозности. В этом и только в этом смысле я отношусь к числу религиозных людей. [913]