Боговы дни
Шрифт:
Я одевался и поскорее выходил из тёмной кладовки в большое жаркое лето. Деда Миши к этому времени уже не было: рано утром перед работой его отвозил на покос Сашка, а я дрыхнул долго.
С полотенцем через плечо я бежал на речку умываться. Толкал скребущие по земле воротца в огород, и распахивался простор: море зацветающей картошки, заогородные луга, уходящие вдаль лесные горы в утренней дымке… В лучах поднимающегося солнца на изгородях, как языческие птицебоги, чернели силуэты ворон.
Вспугивая птицебогов, чувствуя, как бьют по ногам нависшие над тропинкой картофельные плети, я бежал к далёкой калитке, проскальзывал в неё и в просвет
Я сбегал на мостки — кинутую на тракторную покрышку плаху: из-под неё врассыпную кидались водомерки, веером разлетались по дну тени пескарей и усатиков. Внеся таким образом смятение во все три царства — небесное, наземное и подводное, довольный произведённым впечатлением, я умывался, радовался горящему на перекатах утреннему солнцу.
После завтрака баба Катя вручала мне авоську с едой, неизменно напутствовала, чтобы в лесу не забывал надевать на голову платок и косил потихоньку. Провожая меня, она выходила в огород, долго смотрела из-под руки, как я исчезал за калиткой на речку, потом выныривал на луг уже на другом берегу…
Весело шагалось утром по широкой земле, и поднимающееся солнце снова светило в лицо, но уже с противоположной стороны. Уже дрожали в нагревающемся воздухе луговая даль, увалы на горизонте, гремели в траве кузнечики. Я, опоздавший, торопился скорее присоединиться к деду Мише, занять своё рабочее место в этом давно полыхавшем дне, где каждая козявка с раннего утра добросовестно трудилась, выполняла свои обязанности, и все, кроме меня, уже были при делах.
Добравшись до «рабочего места», я хватал литовку, спешил на помощь деду.
Как он и предсказывал, в работу я втянулся: на второй день всё тело болело, на третий — уже меньше, потом всё прошло. Я гордился, что выдерживаю работу взрослого мужика, и каждый прожитый на покосе день был для меня чем-то вроде олимпийского рекорда.
Через несколько дней моя кошенина уже начала походить на что-то потребное.
Постепенно я постигал, что ручная косьба — это целая бездна. От деда я узнал, что, например, трава полевая — крепче лесной, косить её тяжелее. А, когда траву положит ветром, надо заходить косить с противоположной наклону стороны, а, если повиляло, как попало — крутиться по-всякому. А самая вредная трава — волосец: мягкая, проскальзывает под литовкой, ничем не возьмёшь…
Я старался. Учился скашивать спутанные ветром участки, пытался срезать припадавший к самой земле проклятый волосец, резал пальцы, не привыкнув ещё править бруском острое полотно литовки… Я узнал, как жалят, словно обжигают огнём маленькие разъярённые осы, когда неосторожно скосишь их неприметный в траве серый пузырь, как брызгают из срезанного литовкой земляного холмика-муравейника белые яйца, и суетятся на них ошеломлённые муравьи, как легко косить влажную от росы утреннюю траву в отличие от сухой полуденной, многое другое.
На перекурах я иногда ложился животом на мягкую кошенину, утыкался лицом в стену стоящей рядом нескошенной травы и сразу оказывался в другом мире — мире малых существ. Перед самыми глазами поднимались ставшие вдруг мощными, как деревья, травяные стебли — тот же лес. Над «кроной»,
где покачивались шапки морковника, летали стрекозы и бабочки, а у подножия ползали, пробирались между «стволами» жуки, муравьи, прочие «пешеходы». Вот тужится, тащит соломинку трудяга-муравей. Выше на травине, почти сливаясь с зеленью, сидит, шевелит усами-бровями лобастый кузнечик. Ещё выше толстопузый паук удирает под перевитый паутиной зонтик морковника… Я размышлял: с самой весны росла трава, муравьи сложили в ней муравейники, пауки наплели свои сети, миллионы существ завели дома, отложили яйца, наторили троп — и вдруг является великан с ужасным ножом и сметает в волок весь этот с великим трудом сотворённый мир. Катастрофа! Но чудо: перевёрнутый, потрясённый до основания, этот мир продолжал жить дальше. В остававшейся за нами кошенине на прежних местах сохранялись муравьиные дороги, ползали никуда не девшиеся жуки и пауки, а по подсыхающим волкам бегали ящерицы…Но долго размышлять было некогда. Втянувшись в тяжёлую, монотонную работу, мы с дедом разговаривали мало. Весь долгий жаркий день — лишь стрёкот кузнечиков да тихий шелест берёз. Мне казалось, что лес, кузнечики, мы с дедом сливаемся в единое целое, в одну бесконечную, тихую мелодию… Но, когда ближе к вечеру приезжал Сашка, и в логу раздавался стук мотоциклетного мотора, целое распадалось, мелодия смолкала.
Зычный Сашкин голос сразу взбудораживал неторопливое течение нашего рабочего дня. В завязанной узлом на коричневом животе рубахе, весь из себя крутой, Сашка строго глядел на мою кошенину:
— Чё-то хило у тебя подвигацца. Броднями быстре надо двигать!
И, беря литовку, весело добавлял:
— Учись, пока я жив!
Косил он, конечно, лучше меня, но до деда и ему было далеко…
Однако, на послеобеденных перекурах, когда всё в лесу примолкало от жары, мы с дедом, сидя в тени ракиты, иногда вели серьёзные разговоры «за жизнь». Однажды, без особой надежды, я попросил его рассказать про войну, и, к моему удивлению, он рассказал. Оказалось, дед штурмовал Большой Хинган.
— И в боях участвовали?
— Но… — дед пускал из ноздрей дым, по обыкновению мрачно глядя перед собой.
— А расскажите!
— Но… — дед задумался, помолчал. — Вот был бой… Я был пулемётчик второй номер… Первый номер стрелят, я ленту подаю. Дед снова помолчал.
— Вот его убили, пуля прямо в лоб… Смотрю — убитый… Но, я стал первый номер, встал вместо него.
На этом дед рассказ закончил, а я, глядя в раскинувшуюся над нами голубую пустыню неба, увидел, как посреди неё вместо солнца злобно кривится узкогубым ртом разъярённый японский бог, не может простить деду его победу…
После обеда рабочий день продолжался в том же духе: мы косили, кузнечики стрекотали, пчёлы гудели и лазили по цветам, ястребок в поднебесье выписывал круги, а солнце, злой японец, катилось и катилось в небесной синеве — всё дальше от утра, всё ближе к вечеру. Огромный день полыхал, и миллионы его больших и маленьких тружеников, от солнца до муравья, напрягались, упирались вместе с нами, выполняя каждый свою работу.
Наконец, подуставшее светило переходило на другую половину неба, повисало над дальним лесным гребнем в вершине лога, и невидимая пружина, приводившая в движение все валы и шестерёнки дня, начинала ослабевать. Жара нехотя спадала, уже не так яростно звенели кузнечики, мы с дедом всё чаще останавливались, чтобы поправить бруском литовку и немного передохнуть.