Боговы дни
Шрифт:
Стога-зароды росли быстро. Первый, снизу казалось, уже упирался вершиной в тучи-облака и там, в облаках, ходила с граблями сменившая Галку баба Катя — вершила. Когда зарод сметали и обчесали, и вершильщица, охая, спустилась по верёвке с небес на землю, присели на короткий перекур. Умаявшаяся баба Катя тяжело села под зарод рядом со мной. Сняла с головы платок, вытряхнула из складок сенную труху:
— Слау бох, один есь, а ноги уж не ходят… Дал бы теперь ишшо второй доклась… Но чё, пристал?
— Не-е. Так, маленько, — не сознавался я, чувствуя, как гудят руки и ноги.
— Бог даст, сёдни сметам — отдохнёшь. Я пирожков напекла с луком, с яйцам, приедем домой — поешь… Рубаху-ту
С четырьмя мётчиками зарод рос на глазах, меня со всех сторон заваливали сеном. Утопая в нём, я бродил, ползал по широкой, упруго-колышащейся, как палуба корабля, спине зарода — не успею дойти и притоптать один навильник, как с другой стороны уже летит другой, а то и оба сразу.
— Ходи не падай, — подначивал снизу Сашка. — Завалим — не откопашься!
Дядя Серёжа и дядя Вова, кидая навильники, тоже говорили разные присловья. Один дед Миша, уже перешедший на длиннющие стогомётные вилы, как всегда, работал молча, лишь изредка бубнил: «Ложу в ямку, де стоишь!» или «Прими с того лба…»
— Дя-а Миша, на ту сторону перебрасывашь! — подшучивали мужики.
Я поднимался всё выше, воспарял над кустами и полянами и, казалось, скоро тоже буду задевать тучи. Зарод выходил высокий, Сашка уже интересовался, не видать ли с него Москву. Москву я не видел, но привычный мир — лес и покос — с высоты выглядели другими. Почти вровень со мной величественно покачивались горы зелёных листьев — вершины ближайших берёз, широко лежали вокруг выкошенные поляны, а прямо под ногами, у подножия зарода, словно на глубоком дне, ходили сильно уменьшившиеся в размерах баба Катя с Галкой и мужики, которые уже с трудом доставали вилами до моей вершины. Я был один в вышине, парил над всеми, давал указания, какой навильник куда класть, и мне казалось, я долго-долго, много дней, а, может, даже лет разбегался и, наконец, поднялся в воздух! Лечу над кустами, полянами, над тёплой летней землёй вместе с бабочками, шмелями, мошками…
Даже когда меня вернули с небес, а вершить зарод залез дед Миша, я ещё долго летал, никак не мог приземлиться.
— Ну, слау те, — опершись на грабли, баба Катя глядела на почти завершённый зарод, крестила его и шептала молитву. — Отметались.
В это не верилось. Сколько раз заходили тучи,
всё висело на волоске, но день продержался! Услышали на небе бабы Катины молитвы.
Когда дед Миша принимал последние навильники, из-за туч вдруг выглянуло предвечернее солнце. Косыми золотыми лучами оно торжественно осветило поляны, высокий стройный зарод и победно стоящую на его вершине маленькую дедову фигурку…
Спустившись вниз, сматывая сдёрнутую за собой верёвку, дед Миша отошёл от зарода, оглядел плод своего и нашего труда.
— Но, корове хватит, — по тону чувствовалось, что дед доволен.
— Но. На осень копёшку всё одно надо, — миролюбиво отозвалась подскребавшая остатки сена баба Катя.
— Но… Накосим.
Слушая этот мирный диалог, я не верил своим ушам. Ещё раньше я заметил, что, чем ближе к концу работы, тем добрее становилась баба Катя. После обеда она уже ни разу не ругала деда. Это было невероятно.
…Висел над полянами, золотил ёжик скошенной травы свет вечернего солнца. Уставшие, но довольные, почти счастливые, мы погрузили на телегу инструмент, фляги, прочее покосное имущество, свернули стан, целый месяц бывший нашим с дедом вторым домом. Когда уже рассаживались, кто на мотоцикл, кто на телегу, я ещё раз, на прощание, оглянулся. Посреди опустевшего лога, облитые позолотой
вечернего солнца, отбрасывая длинные, до дальнего колка, тени, стояли два высоких красавца-зарода…И вдруг стало грустно, что всё кончилось.
* * *
Помню, в тот вечер я не пошёл в клуб. Протопив баню, смыв последние покосные грязь и пот, мы сели ужинать всей семьёй, и баба Катя выставила бутылку водки. Надо было «обмыть» сено, да и деда уважить, а то ещё «уйдёт в сельпо»… Как полноценному работнику налили стопку и мне.
Это был редкостный вечер. Баба Катя и дед Миша, к моему великому удивлению, сидели рядом и не ругались. Спокойно разговаривали о сене и погоде, о том, что покос теперь — забота с плеч, но что надо будет помочь дяде Серёже и дяде Вове, рассчитаться за «помочь»…
Сашка рассказывал, как, поднимая тяжёлый навильник, чуть не сломал вилы… Галка — как увидела выскочившую из-под копны мышь и напугалась… Сидевшая рядом со мной, тоже выпившая стопочку баба Катя обнимала меня за плечи и говорила:
— Вот работник-то наш, весь покос рукам косил… Мой-то родной!
— Наравне с мужико-ом, — поддакивал дед. — Косарь настояшшай…
* * *
Давно нет на свете деда Миши: тихо, как и жил, ушёл он в землю, на которой работал зиму и лето, ушёл в солнце и ветер, в белоголовник и иван-чай. На могиле, как участнику Великой Отечественной, от райвоенкомата ему поставили памятник со звездой.
Давно нет и бабы Кати… Мирно лежат они на кладбище на увале за деревней и больше не ссорятся.
Заброшен, зарос осинником, сорной травой их покос, как и большинство других покосов. Повыводили в деревнях коров, а кто держит — предпочитают покупать сено тюками. Да и само тысячелетнее искусство ручной косьбы уже почти умерло. Мы с дедом, наверное, были «последними могиканами», кто косил покос вручную.
Но осталась память. Как живые, вижу родные лица, буйное разнотравье лесных полян, горячее июльское солнце… А рядом с ним, чуть заметный в бездонной синеве, кружит ястребок.
Корни жизни
Сергей спал с открытым окном, в которое вливались холодок и шум утреннего города. Когда в прихожей раздался звонок, а затем голос отца, он проснулся и прежде всего вспомнил то, с чем заснул накануне: последний экзамен сдан, начинаются каникулы, сегодня он с друзьями идёт на пляж. Уже неделю над землёй синело безоблачное небо, за окном, у которого он доучивал последние билеты, томился от жары одетый молодой зеленью город. Вольная жизнь — горячие пляжи, загорелые девушки — стояла по другую сторону стекла, как долгожданный приз за тяжкие учебные труды. Подошла церемония вручения…
Сергей встал, потягиваясь, отдёрнул оконную занавеску, с которой вспорхнули насевшие ночные мотыльки. Утреннее солнце уже яростно горело на крышах домов, в окнах далеких девятиэтажек.
В прихожей хлопнула дверь.
— Телеграмма, — входя в комнату, каким-то странным голосом сказал отец. — Дед наш помер. Дед Серёжа…
* * *
Стремительный поезд пролетел через короткую летнюю ночь и, сырой от предутренней росы, остановился на маленькой станции. Сергей с отцом вышли на перрон, поёживаясь от холодка, гадая, не встретит ли кто из родни. На востоке, там, где была деревня, и куда еще нужно было добираться почти семьдесят километров, край ночи уже светлел. Оттуда шёл новый, сулящий тяжёлые хлопоты день.