Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Мое терпение подвергается суровому испытанию; но я пока не теряю здравомыслия. На ее грубое оскорбление я ответил, что хотел бы провести последние восемь дней нашего совместного пребывания без неприятных сцен. Сам я стараюсь проявлять сдержанность, а потому и от тех, кто сейчас делит со мной жилище, вправе ожидать того же. Я прошу их подумать о том, что домашний ад есть нечто отвратительное и не достойное человека. —
Аякс молчит. Аякс не принимает участия в атаках против меня. Он мой слуга, а не гость. Он возится на кухне, придумывает изысканные блюда, производит опустошения в моем маленьком запасе вин и других спиртных напитков, неумеренно много курит, предсказывает мне скорое возвращение головных болей, потому что я отказался от массажа. (Думаю, в этом Аякс прав.) Я все жду разговора с «соответствующими разъяснениями». Аякс, видимо, дал понять Оливе — кто еще мог бы ей это сказать? — что ее дальнейшее пребывание в доме невозможно, поскольку она меня оскорбила. (Бедняжку нисколько не смущает, что именно он принудил ее высказать оскорбительное слово вслух.) С другой стороны, Аякс оттягивает момент отбытия Оливы, пользуясь разными предлогами и загадочной нерешительностью своей возлюбленной. Наши отношения друг с другом настолько запутались, что бурные словоизлияния и непрозрачные намеки, которые позволяет себе загнанная девушка, воспринимаются теперь как нечто само собой разумеющееся. Аякс мягко упрекает ее — а я просто мирюсь с истериками, почти никак на них не реагируя. По прошествии недели — самое позднее — все подобные безобразия закончатся. Я должен просто вычеркнуть это время, как если бы оно не относилось к моей жизни. Нами овладело безумие — и против него ничего не
Удивительно ли, что по ночам я вижу сны — что мой разум, который днем я пытаюсь сдерживать, начинает искать для себя новое русло, когда я, беззащитный и обездвиженный сном, лежу в постели? Тут нет ничего удивительного. Но сам механизм этого процесса кажется мне безвкусным, возмутительным. Мне приснилось, например, что Альфред Тутайн навестил меня в каком-то подвале{275}. Или я сам его там нашел. Мы ведь не знаем точно, как происходят встречи по ту сторону сознания. Он изменился. Он, который — в сновидениях — еще никогда не разочаровывал меня и всегда общался со мной как живой, теперь казался сердитым и наполовину истлевшим. Я едва узнал его. Он расхаживал по подвалу; но был, с головы до пят, серым. Я забыл, он ли первым заговорил о том, что я совершил убийство. Это убийство, которое, наряду с какой-то лестницей, испортило наши отношения, состояло, видимо, вот в чем: кого-то, кого я не знал, никогда не видел, я закопал в подвале или — как мне пришло в голову позже — спрятал в другом, неведомом мне месте. Суровость Тутайна ко мне — из-за этого известного ему, но неизвестного мне преступления и из-за черной стены, которая представляла собой некое протяженное время и потому молниеносно превратилась в куб, свободно стоящий в пространстве (этот куб, несмотря на свою черноту, полнился картинами, изображающими разные варианты моих трудных душевных взаимоотношений с Аяксом), — его суровость ко мне отлилась в бронзовую фразу: «Ты все делаешь неправильно». И с этими словами он исчез. А я проснулся.
Впервые с тех пор, как он умер, я на него рассердился. Явиться ко мне во сне, задрапировавшись трауром тления, чтобы пугать меня своим обезображенным лицом и утверждать, будто я все делаю неправильно! Можно подумать, я сам этого не знаю! Это сообщение из потустороннего мира пришло слишком поздно. Месяца два назад, когда сам я еще двигался ощупью, оно, вероятно, могло бы оказаться полезным. Сейчас это лишь пресное послевкусие. — Но явившегося мне мертвеца легко оправдать. Не его это был голос. А мой собственный. Мертвец не поднимался с морского дна, преодолевая милю за милей: я просто злоупотребил его образом, чтобы зафиксировать то, чего не моду больше от себя скрывать. Он был не запоздалым советчиком, а только ветхим покровом, наброшенным мною на мое же знание. — — — Этот сон, который не привязан ни к какому конкретному времени и в котором присутствует прошлое, нуждается в редакционной поправке: я все сделал неправильно. — Я запутался в силках. Предостережения уже ничего не исправят. Мне, впрочем, знакома механика этого всегда запаздывающего голоса. Матрос второго ранга на борту «Лаис» когда-то крикнул в дверь моей каюты: «Опасность!» Он тогда не подозревал, что вскоре своими руками.
Он ничего заранее не знал — — — И предостережение пришло слишком поздно.
Аякс раскрыл мне свое намерение. Он полагает, что это будет «смертельно» — если мы внезапно расстанемся. Он обвиняет Оливу в свойственной женщинам несдержанности и находит, что она мешает нашим с ним — типично мужским — отношениям. Дескать, мы бы уже пришли к какому-то взаимопониманию, если бы нам не мешали женские глупости. Он признает, с великолепной готовностью к самопознанию, что оказался еще большим дураком, чем я. Он — раб чрезмерной, но уже наполовину израсходованной любви. Ах, от этой любви вообще осталась лишь четверть!.. — Он, похоже, готов уменьшить ее ровно настолько, насколько нужно, чтобы, как он полагает, угодить мне. — Начало этой декларации давалось Аяксу с трудом. Он подыскивал слова. Но как только вошел во вкус, его речь стала протяженной и полной противоречий. Мало-помалу она вбирала в себя все краски, какие способна измыслить ложь. Он говорил, что хочет навсегда изгнать Оливу, и (чуть позже) — что, уже как свою жену, заточит ее далеко от нас, в каком-то мистическом доме. Он, похоже, делал ставку не на убедительность приводимых аргументов, а скорее на их количество и многообразие, на гениальную импровизацию. Он избегал каких бы то ни было угроз. Он, похоже, забыл, что недавно предпринял попытку вымогательства. Он рисовал идиллию приятного и полезного будущего. Моя болезнь, сейчас наполовину изгнанная, исчезнет совсем… Он обещал мне богатый урожай музыкальных идей. Намекал, что и благословенный золотой ливень не обойдет меня стороной. О нет, он не угрожал, он просил, чтобы я открылся навстречу более светлой перспективе. Словечко «смертельно» он вплетал в свою речь снова и снова. Оно было единственным мрачным напоминанием. В остальном же Аякс соблазнял меня радостными аспектами наших прежних хороших взаимоотношений: напомнил, например, как в приливе творческого вдохновения я однажды посвятил ему сонату. И так далее. Мол, я не должен оставаться слепым к тому, что он вытащил меня из болота одиночества — можно сказать, спас от гибели. (Тут он тоже подпустил зловещее слово.) Он поклялся, что в будущем будет вести себя осмотрительнее и постарается не выбирать меру своей готовности по собственному разумению, но приспосабливать ее к моим потребностям. — Если во мне еще сохранились хотя бы остатки прежней симпатии к нему, значит, возможна неожиданная метаморфоза, нечто непредвиденное. — Он станет податливым, словно котенок… Я увидел, как в глазах Аякса вспыхнули слезы, которые он тщетно пытается скрыть: знак величайшего отчаяния, нечеловеческого раскаяния… и отсутствия надежды. Эти слезы напомнили мне другие, холодные и исполненные страха, которые он пролил однажды утром, вспомнив свой волчий сон. Мое ожесточившееся сердце начало таять.
— Так чего же ты хочешь? — спросил я, чтобы запрудить поток его слов и не поддаться этому непрерывному соблазну.
— Чтобы мы предприняли еще одну попытку, одну-единственную, — сказал он.
Я попросил его выразиться яснее.
— Мы сделали что-то неправильно. И должны это исправить. Дай мне хотя бы возможность исправить свою ошибку, — сказал он. — Нам хватило трех месяцев, чтобы испортить хорошее начало. Если бы ты теперь предоставил мне такой же срок, три месяца, чтобы мы вернулись к начальной точке, когда еще не злились друг на друга — тогда мы действительно смогли бы понять, относимся ли друг к другу с симпатией или с неприязнью. За это время ты убедился бы в моем умении держать язык за зубами, моя надежность была бы доказана. Ты смог бы — лучше, чем теперь, — оценить, чт'o я для тебя значу. Твое перо совершенно спокойно заполняло бы пачки бумаги музыкой. Ты бы понял, что жизнь твоя вовсе не обрушилась и разворачивается не на дне сырой темной пропасти, а по соседству с другими людьми. Ты слишком долго воздерживался от всего приятного. Ты уже боишься нормальных человеческих контактов. Ты запутался. Нечто чудовищное — твое переживание, связанное с Альфредом Тутайном, — угнетает тебя. Я думаю, что смогу освободить тебя от многого. Ты еще слишком молод, чтобы считать себя пропащим. — Если бы мы обратились к беспристрастному третейскому судье — например, к Льену, — он бы сразу встал на мою сторону. Он бы заклинал тебя принять это последнее предложение. И даже попытался бы принудить пойти на такой риск — который вовсе не является риском, — чтобы ты не погиб…
— Аякс, — сказал я, — я этого не хочу. Твои слова так же хороши, как и любые другие хорошие слова. Их можно опровергнуть, а можно с ними согласиться. Они — только выборка из возможных способов рассмотрения нашего случая. Ты намеренно утаиваешь, что разочаровался во мне; я же напуган тем, что твои агрессивные инстинкты раз
за разом обращаются против меня. Я не смогу устоять, если дело дойдет до того, что мы, как два пса, начнем скалиться друг на друга. Меня, конечно, привлекают приятные проявления твоей натуры — я считаю тебя человеком незаурядным; но я страшусь оборотной стороны: твоего происхождения, которое так определенно восходит к не-просветленному: к животному истоку. — Во мне же многие качества выражены слабо, окрашены сентиментальностью, не закалены жизнью. Поэтому мне трудно терпеть твое присутствие. Все это вынуждает меня расстаться с тобой. Ты жаден до денег. Может, лишь потому, что боишься материальных лишений. Значит, это тот же страх, который когда-то, в самом начале моей взрослой жизни… толкнул меня на такие же безоглядные действия, какие теперь совершаешь ты. Я показываю, что нахожу твое поведение извинительным, если уж говорю такое: если признаю некоторое сходство между собой и тобой. Однако из нас двоих я слабейший. — Я думал, что, если составлю завещание, оно станет для тебя обещанием на будущее, а мне обеспечит защиту. Ты дал мне понять, что голодного обещаниями не насытишь. — Это мы высказали друг другу без околичностей. — — — — — — Теперь я больше не верю в свою безопасность. Ты мне сделал несомненно лучшее предложение: чтобы мы разделили поровну мой наличный капитал. Я нахожу, что в этом есть некоторая справедливость — самого поверхностного толка. Но ты связал свое требование с определенным намерением: что после такого дележа ты меня покинешь. Однако не исключено, что от намерения расстаться со мной ты откажешься: это был бы всего лишь отказ от однажды данного слова, нарушенное обязательство. Ты мог бы через несколько недель нарушить свое обязательство — или принудить меня, чтобы я тебя от него освободил. Ведь твое требование вызвано вовсе не стремлением к справедливости. Оно — часть непонятной мне стратегии вымогательства. Ты оказался недостаточно хитрым… или, по крайней мере, поступил опрометчиво. Ты позволил мне догадаться, что застать кого-то врасплох, кого-то долго подкарауливать… что такие методы представляются тебе допустимыми и целесообразными. —Я не знаю, как он оценил мой ответ. Он сказал:
— О наследстве и разделе имущества речь больше не идет. Для моей глупости есть лишь одно оправдание — моя молодость. Я в самом деле выстраиваю свою жизнь и поведение в соответствии с теориями, руководящими принципами. У меня нет непосредственных отношений с бытием. Оно представляется мне многоэтажным зданием, в котором перекрытия между этажами прогнили. На каждом шагу подстерегает опасность, что ты провалишься этажом ниже, а там еще раз переживешь то же самое. Я способен на все{276} и могу даже на такой ненадежной гнилой платформе получать какие-то переживания, даже чувствовать воодушевление; но я человек, как и ты, и, наверное, не худший, чем ты, а только более трезвый. Я не верю, что на таком полу можно танцевать. Хотя некоторые пытаются. Некоторые настолько легки, что полы выдерживают их вес. А вот я со своими тяжелыми костями проваливаюсь. Это простое, опробованное на практике знание. Сопровождаемое треском падение, в результате которого ты оказываешься этажом ниже, вряд ли можно сфальсифицировать. — Ты мне внушаешь… доверие, потому что ты — хоть и на свой специфический лад — живешь на краю мира. Ты уже провалился сквозь все перекрытия между этажами. Ты стоишь в подвале. Но ведь и я нахожусь, в лучшем случае, только одним этажом выше. С тобой я мог бы завязать товарищеские отношения, на всю жизнь. Это и есть таящийся в тебе соблазн{277}. За такое… я многое готов отдать. Ты не из жадности не хочешь делиться собой, ты просто строишь из себя недотрогу. Потому что не веришь в человечество. Может, ты молишься на звезды или на какую-то сорную траву. Ибо полезное-и-только тебе неприятно. Ты—рассудительный авантюрист{278}: авантюрист, у которого еще молоко на губах не обсохло; который не позволит себе упасть в бездонное, пока не решит, что это он сам позволил себе упасть. Ты — педант в пестрой касте случайно сбившегося в одну кучу порочного сброда. Ангелы с лошадиными копытами выглядят примерно как ты. Твоя порочность девственна, моя — бесплодна; это почти одно и то же. Поэтому мы оба — великолепные человеческие существа, относящиеся к тому редкому типу, представители которого, в отличие от человека-бюргера, всегда берут на себя полную ответственность за свои действия. Мы и без надежды на вечную жизнь действуем вполне ответственно, разве нет?
Сколько же тоски по иному, сколько волшебства было в его словах! Его лицо расширилось, как если бы он стоял пред снежными глазами вечного Времени{279} и пытался оправдать себя: мол, таков уж я есть, это и есть я… Он мужественнее, чем Тутайн… или, во всяком случае, меньше подвержен страхам.
— Дело даже не в том, — продолжил он свою речь, — что мне необходимо раздобыть еще тысячу крон, как я тебе уже говорил. Я хотел бы получить их от тебя. Хотел бы их заработать. Я наймусь к тебе еще на три месяца. Ты теперь знаешь мои способности: мое владение кулинарным искусством, мое умение делать массаж, мою надежность при выполнении разных поручений, мою готовность заниматься домашними делами, мою сдержанность и настойчивость — как и ревностное стремление не позволять тебе отвлекаться от работы. Я полагаю… что заслуживаю такого жалованья.
— Ты получишь эту тысячу крон, — сказал я, — но ответных услуг с твоей стороны я не хочу…
— А я не хочу принимать эти деньги как подарок, — ответил он.
— Тогда тебе придется от них отказаться, — упорствовал я. — Быть скованным с тобой одной цепью еще три месяца, на радость или горе, — этого я не хочу.
— Что ж, — сказал он, — ты не хочешь одного, я — другого. Но близость двух людей всегда подразумевает умение выбирать что-то среднее. Я согласен принять причитающееся мне жалованье прямо сейчас, как подарок. Я останусь твоим слугой, но готов уйти в любой момент, когда ты этого потребуешь. Мне важно лишь, чтобы я оставался в доме в день истечения срока нашего договора{280}: чтобы не могло возникнуть ложное впечатление, будто твое решение — уволить меня — все еще сохраняет силу.
— Пусть будет по-твоему, — сказал я. — За дверь я тебя выставлю третьего ноября{281}.
Он рассмеялся:
— Это будет зависеть не только от тебя, но и от моего поведения.
И, радостный, удалился на кухню. Я больше не мог на него сердиться. В душе я радовался достигнутому компромиссу.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Теперь уже видно, что Олива покинет нас. Аякс дал соответствующее указание. Их разговор, весьма обстоятельный, состоялся за закрытыми дверьми. Олива бродит по дому заплаканная. Видимо, Аякс проявил милосердие и позволил ей побыть с нами еще один день. Она больше не обзывает меня. Вечерний пунш, на сей раз не разбавленный водой, был подан в виде «огненного пунша», с большой торжественностью. Арак лился рекой, а языки пламени, вырывающиеся из головки сахара, нагревали и делали пряным сам воздух в комнате, так что у всех нас выступил пот. Поскольку Олива никогда прежде не наблюдала процесс приготовления пунша с помощью огня и щипцов, в ней проснулось любопытство: она повеселела, лед ее подавленности растаял. Крепкий напиток из бургундского вина, а также слова Аякса, незаметно направившие мысли Оливы в счастливое пространство будущего, — он говорил об общем доме, который они намеревались создать, и о том, что у них ни в чем не будет недостатка, — утихомирили бурное море ее души.
Неожиданно Аякс спросил, нравится ли мне Олива, чувствую ли я ласковый поток чувственности, который сейчас нахлынул на нас. — Я заметил, что его лицо периодически вспыхивает: будто небо, озаряемое в душные вечера неверным светом далеких молний. Хотелось ли ему ощутить на губах первые капли ревности? Или в голове у него мелькнула отвратительная и порожденная отчаянием мысль — взять на себя роль сводни, навязать свою подружку мне?
— Ну конечно, — сказал я, — Олива мне нравится…
Он пристально посмотрел на меня. Тревожное свечение его лба сменилось затмением. Но какое-то решение, у него в черепе, целиком и полностью уничтожило эти так и не проявившиеся намерения. Грозовые облака поднялись вверх и рассеялись.