Добрый мир
Шрифт:
согреть свежий чай.
Когда я возвращаюсь, Женька сидит на бревне у костра.
— Однажды вот такой же ночью я чуть с
ума не свихнулся,— нервно смеется Женька.—
Тоже на рыбалке. Я тебе не рассказывал? В
Чехословакии дело было, это когда служил...
Я ставлю на таган котелок и подбрасываю в костер сучьев. Мне теперь
хорошо видно его худое, заросшее темной щетиной лицо. «Куда фига — туда
дым»,— бормочет Женька и отворачивается от костра, потому что дым
стелется в его сторону.
— Я
своему рассказу.—
Маленький городок, наши казармы на окраине,
и все вокруг в садах утопает. Единственное,
что было плохо,— некуда в увольнение ходить.
В кино? Мы свои фильмы крутили, на русском,
все равно по-чешски ни бельмеса... И вот мужички забаву придумали,
это еще до моего призыва: как у кого увольнение, так он не в город, а на
рыбалку. Там за городом речушка текла, светлая такая, быстрая, как у нас в
Саянах почти. Только рыбка была не наша: форельки там, пеструшки всякие,
не помню уже названий. Все на старшине держалось: он рыбак заядлый был-
— ну и сколотил команду. И вот утречком, рано-рано, потихоньку в каптерку
идешь, берешь удочки, тушенки банку, в общем, что бог со старшиной
послали — и вперед. Я тогда и служил-то без году неделя, щегол еще,— а в
команду попал. После института был все-таки, старик, считай! Так же, как
сейчас, середина августа была...
Дым снова потянул в Женькину сторону. Он не спеша обошел костер и
пересел на мое бревно.
— ...Ну, я со Степанычем, со старшиной, с вечера обо всем
уговорился, ключ от каптерки взял — и бай-бай. Хотел еще дневальному
наказать, чтобы разбудил, да не стал. Сам, думаю, встану... Просыпаюсь, как
будто кто меня в бок толкнул,— и в каптерку. Часов у меня не было, ни к чему
вроде были; сам знаешь, в армии лучшие часы — желудок. А у Степаныча в
хозяйстве транзистор был, такой же вот «Альпинист»; ну, я жую потихоньку,
собираюсь — и включил его: время-то знать надо! По-чешски да по-польски я
уже время понимал, там этому делу в момент учишься, потому что чаще всего
Прагу или Варшаву ловишь. А тут Москву поймал. «Маяк»! И вот обрывок
какой-то песенки, пауза — и «Не слышны в саду даже шо-ро-хи...». Пи-пи-
пи...
«Московское время три часа ночи». Ай да Женька, думаю, ай да
молоток! Как раз встал! Пять утра! Там с Москвой два часа разницы. В
общем, поторапливаюсь. Где-то часов в шесть светать начинает — самый
клев! А ходу до речушки — минут сорок. Ну, пришел. Расположился. Удочку
навострил, закидушку. Там полянка такая небольшая на берегу, кустарник
вокруг; речка круто-круто в сторону города изгиб делает — и у полянки омут
не большой-не маленький... А темень — хоть глаз выколи! Сел, закурил. Жду.
Большую Медведицу отыскал, Полярную звезду. Сориентировался. Сижу,
курю,
на восток посматриваю. Ну ни малейших признаков рассвета! А тишинатакая, благодать такая божья! И мысли, сам понимаешь, космические: вот,
думаю, сижу в середине Европы, звезды считаю; до Германии доскакать —
раз плюнуть, до дому — как до Китая пешком. Ну, мол, Евгеша, занесла тебя
судьба-злодейка... А времени уже где-то седьмой час. И темно! Да что за черт,
думаю, неужели день уже настолько убыл?! Встал, походил, размялся. А сам
все на восток поглядываю. Темнотища! И вот тут я что-то начал беспокоиться.
Хожу, минуты подсчитываю: так, двадцать второго июня — самый длинный
день; потом день начинает убывать — по минуте, по две... ну, от силы на
полтора часа убыл, даже если эту убыль только к рассвету привязывать; а ведь
широта примерно та же, что у нас; а двадцать второго июня от силы в
полпятого светает! В общем, чертовщина получается. Думаю, неужели диктор
ошибся? Но с чего бы? Я же нормально поспал, встал нормально, высланным!
И тут откуда-то с запада я услышал вдруг гул. Слышал когда-нибудь гул
тяжелых самолетов на большой высоте? Вот такой же. А я уже психую не на
шутку. Вернее сказать, сначала закралось вроде бы в шутку: «Вот,— думаю,—
пока сидишь здесь, ядерная война началась, плохие дядьки «першингами»
пуляться начали». А почему нет? Запросто!..
Женька нехорошо, деревянным каким-то смехом рассмеялся, достал из
кармана штормовки сигаретную пачку, заглянул в нее, смял и швырнул в
костер. С минуту смотрел, как она горит. Потом, явно сдерживая себя,
продолжил:
— Я в траву лег, попытался успокоиться. А там, в небе, гудит!
Помнишь, песенка модная была на заре туманной юности:
«Шестнадцать тонн — опасный груз, а мы летим бомбить Союз. Зенитки
рявкают под уклон — а в каждой бомбе шестнадцать тонн!» Помнишь? Вот
она у меня в мозгу как закрутилась — так хоть голову в землю
закапывай. Я на небо глазею, пытаюсь расслышать — откуда гул;
башкой туда-сюда верчу. Черно как в погребе! Нет рассвета! И небо вдруг не
чистое какое-то стало: звезды не все! Полосами — звезды, полосами — темно,
словно облака длинные стелются. Я пытаюсь понять — сколько времени? —
получается, где-то далеко-далеко за семь. И что меня совсем доконало — это
я увидел вдруг за рекой зарево. Не зарево даже, а отблески его. Знаешь, к
Иркутску с запада когда подлетаешь, километров за сто еще зарево начинаешь
видеть: Ангарский нефтехим, факела газовые горят. И вот там такое же.
Откуда мне было знать, что у них там неподалеку тоже нефтехимический
комбинат есть!
Ну и все. Со мной чуть ли не истерика: «Бедный, бедный Жэка,— сам
себе кричу,— куда ты попал?!» И уже лавина в башке: «Ну,— думаю,— там