Двенадцатый год
Шрифт:
Дорога заворачивала влево к речке, и из-за редкого, полувырубленного березняка показалась деревня, расположенная вдоль речного берега, несколько всхолмленного. На одном из плоских возвышений виднелся деревянный, с деревянными же колоннами, поддерживавшими балкон мезонина, и с зеленою крышею дом, а за ним лепились по берегу черные крестьянские избы с почерневшими от времени и непогоды крышами. Около барской усадьбы виднелась зелень и стояли купами деревья, изображавшие собою не то парк, не то сад, в деревне же и вокруг деревни, на задах, зелень была точно вытравлена, а виднелся только выветревшийся, почернелый навоз да перегнившая солома. Зато у каждой избы торчало по несколько скворешен с воткнутыми в них хворостинами да чернелись кое-где гнезда аистов, устроенные на негодных, воткнутых на высокие колья
– Ба, ба! а вон и сами богини шествуют, - весело сказал Бурцев. Клянусь бутылкой!
– и Талантов с ними.
В роще действительно из-за деревьев мелькали светлые платья. Вскоре ясно можно было различить две женские и две мужские фигуры. Когда солнце в прогалинах падало на светлые женские платья, они ярко блестели, словно васильки и повилики в зелени. Мужчины - собственно был один мужчина, а другой мальчик - оба тоже в светлых коломеиковых костюмах и с соломенными шляпами на головах. Барышни - это действительно были барышни Кульневы, "богини", несли в руках по зонтику, а мужчины - по небольшой корзинке.
Барышни заметили всадников и повернули к дороге. Всадники приостановили своих коней и сошли с них, когда увидели, что барышни идут к ним.
– Здравствуйте, прелестные лесные богини!
– весело сказал Бурцев.
– Здравствуйте, господа, - отвечала одна из барышень, высокая, плотная, белая и румяная.
– Какие мы богини?!
– Как же-с! лесные нимфы, сопровождаемые Паном - виноват, сатиром...
Барышня положила палец на свои розовые губы, Бурцев догадался и замолчал... подходил высокий мужчина в летнем пальто и в таком же пальто мальчик: это были Талантов и его ученик, девятилетний брат "богинь".
"Богини" были барышни в самом русском стиле, ныне исчезающем под давлением неблагоприятных условий: не высокие, как линейные англичанки, а высокенькие вплотную, наливные, как волжские белевые яблоки, полнотелые и упруготелые до неущипу, большеносые, с персиковыми щеками и ямочками на подбородках, немножко, словно бы по-детски курносенькие и с серыми с поволокой глазами. При виде их, особенно старшей, у Бурцева являлось какое-то конвульсивное движение в руках, которые у него невольно тянулись погладить что-нибудь у "богини", как невольно хочется погладить бархатную шерстку у кошечки, хорошенькую мордочку собаки, курчавую головку ребенка. "Богини" были похожи одна на другую, как два персика, но только младшая была менее плотна телом, и в лице часто замечалась почти детская смущенность.
Талантов был молодой человек лет за двадцать, видимо занимавшийся своей особой и преимущественно своими волосами, которые у него были очень хороши - огненно-красные, густые, но сильно теряли от того, что Талантов, которому не нравилось их краснота, сильно смазывал их для придания им некоторой черноты помадой и завивал по моде - колбасками на висках и хохолком на лбу. Он думал, что этим, модным тогда способом, он сделает себя похожим на Сперанского: ему почему-то казалось, что Сперанский брал хохолком. Тогда все семинаристы мечтали быть Сперанскими.
– Вы, кажется, по грибы ходили?
– спросил Бурцев, глядя на корзинки.
– Да, но мы больше отдавали дань природе, ее красоте, - высокопарно заговорил Талантов.
– Как же вам не стыдно - без нас-то?
– обратился Бурцев к старшей богине.
– И мы хотим с вами по грибы.
– Что ж! мы после обеда опять пойдем, все - да?
– Отлично... А то вот мой Александруша все хандрит - влюблен в кого-нибудь.
И Дурова, и младшая Кульнева все это время как-то неловко молчали. Но при последних словах Бурцева они смущенно, украдкой взглянули друг на друга, но только взгляды эти сопровождались различными последствиями: Кульнева покраснела до корней волос, а Дурова почувствовала, как щеки ее бледнеют. Талантов, видимо, чувствовал себя в неловком положении.
– А как по-латыни гусар, Иринарх Иванович?
– неожиданно выручил его маленький Кульнев.
– Гусар по-латыни - "эквес", - отвечал тот наставительно.
– Да ведь "эквес" - значит всадник?
– Ну, все равно - у римлян не было гусар.
– А уланы были?
– спросил
– Нет, и улан не было.
– Вот дураки римляне! Самого красивого войска у них не было.
В это время Алкид, которому наскучило слушать, как господа болтают с барышнями, тоже подошел к беседующим и, просунув морду между плечом младшей Кульневой и Талантовым, стал обнюхивать лежавшие в корзинке грибы.
– Ах, милый Алкид!
– обрадовалась барышня.
– Хочешь грибка?
– И она поднесла к морде коня большой красный гриб. Конь понюхал предлагаемое, но не взял.
– А, не хочешь? А жаренный в сметане скушаешь?
– Скушает... Его Александруша избаловал - вареньем кормит, продолжал шутить Бурцев.
– Однако любезно с нашей стороны, - вспомнила старшая Кульнева, держим усталых гостей на дороге, а к себе не приглашаем... Пожалуйте, господа, - нас уж и мама давно ждет.
Общество двинулось к усадьбе. Бурцев шел под руку с своей "богиней", а в другой руке держал повод коня. Дурова предложила свою руку младшей Кульневой. Рука последней заметно дрожала. Талантов и маленький Кульнев с корзинками в руках составляли авангард. Сзади всех шел Алкид, без всякого понуждения со стороны своей госпожи: он знал свое дело, да, кроме того, хорошо помнил, где у Кульневых конюшня.
И Дурова, и Кульнева молчали - они чувствовали, что объяснение неизбежно... Дольше тянуть было уже нельзя.
11
Усадьба Кульневых состояла из деревянного, довольно поместительного одноэтажного дома с боковыми пристройками и мезонином. По правую руку главного дома, несколько в стороне, стоял отдельный флигель для ночлега заезжих гостей, по левую - постройки для дворни, а позади дома все прочие службы. К одной стороне дома примыкал небольшой цветник с беседкою, увитою хмелем. Но лучшим украшением усадьбы служили пирамидальные тополя, посаженные вдоль лицевого решетчатого забора.
Когда хозяева и гости вошли во двор, кучера тотчас же взяли гусарских коней, чтоб вести на конюшню. Но так как избалованный Алкид иногда капризничал и не слушался чужого кучера, то и в этом случае Дурова, желая заставить его повиноваться кучеру Кульневых, подошла к нему, погладила его гибкую, упругую шею и, показывая на кучера, сказала: "Слушайся его, Алкид это Артем..." Умное животное до сих пор не забыло имени своего прежнего конюха Артема, и потому всякий, кто желал взять этого капризного коня, должен был на время стать Артемом. Уланы и гусары знали эти лошадиные капризы и стали самого Алкида величать Артемом. По парадному крыльцу, на площадке которого стояли цветы в кадках и ящиках, гости и барышни вошли в дом. Там их встретила полная, розовая, средних лет дама с батистовым в оборках чепцом на голове, на которой не было ни одного седого волоса, хотя полное лицо начинало уже покрываться морщинами, этими таинственными, но для всех понятными иероглифами беспощадного времени. Серые глаза ее напоминали глаза "богинь" в такой степени, в какой засохшая и сплюснутая в книге незабудка напоминает себя в прошедшем, когда она выглядывала из зеленой травы и словно улыбалась, блестя не высохшею еще на ней утреннею росинкою. И полнота ее, более обстоятельная, чем полнота "богинь", напоминала этих последних, но так, что рука Бурцева не тянулась погладить полноту "бо-гининой мамы". Это и была мама, сама хозяйка дома, Кульнева, повторившая свою молодость в своих дочках, только не в свою, а в их пользу... Да, все так на свете делается, все так предопределено таинственными законами жизни; даже бессмертие человеческое полагается не в пользу того, кто заслужил его, а в пользу... господ архивариусов...
– Как мило с вашей стороны, господа, что вы вспоминаете нас, а то уж мы об вас скучать стали, - сказала хозяйка в то время, когда гости целовали ее пухлую руку, а она своею пухлого щекою скользила по их щекам.
– Я бы давно к вам, добрейшая Анна Гавриловна, да вот этот монах, Александруша, сиднем сидит над своими книгами, - отвечал развязно Бурцев.
– Как вам это не стыдно, сударь?
– обратилась хозяйка к Дуровой. Вон уж и папочка (папочкой она называла мужа) постоянно твердит за обедом: "Что это, говорит, не видать Сивки-Бурки, ни Александруши? Не с ком о политике потолковать".