Двенадцатый год
Шрифт:
Теперь она стала чем-то заметным, выдающимся. Она воротилась офицером, который, как прошла молва, был обласкан государем и которого государь сам пожелал видеть. Теперь у нее на груди блестел почетный крестик, который был повешан на эту грудь самим императором. Прежде у нее не было за душой ни копейки; теперь она ни в чем не нуждалась, потому что в случаях надобности государь позволил ей писать ему в собственные руки и высылал ей деньги через Аракчеева, через того самого, который с первой встречи с нею испугался ее соперничества... Мало того, молоденький уланик, ученик Пуда Пудыча, явился из Петербурга с другой даже фамилией, данной ему самим государем, -
Но не радостна была для нее эта перемена. Там, где она мечтала увидеть знакомые, дорогие лица, найти жизнь, полную движения, изведать до конца то, что приснилось ей как бы во сне, - там она нашла пустыню... Почти все войска, стоявшие вдоль западной границы, исчезли из этих мест: они потянулись к северу, к Петербургу, к Финляндии... Везде слухи о войне с Швециею... Хоть и осталось несколько полков у западной границы и в Полоцке, но тех, своих полков нет уже; нет и ее полка-колыбели, ее милого конно-польского уланского полка... Каховский, Бенигсен, добрый Нейдгардт, так отлично занимавший ее в дороге, Фигнер, Платов, Денис Давыдов - все, кого она знала, все эти знакомые лица, к которым привык ее глаз и с которыми породнилось ее сердце, - все это потянулось на север... "Храбрейший" и простодушный Лазарев, отмеченный самим Наполеоном, и его остряк-хохол и душевная простота Застуиенко, и ворчун Пуд Пудыч, и старый Пилипен-ко - все это ушло на север... Жучка даже потянулась за войском разве без Жучки возможна война с Швециею!..
И не вждать больше этой милой, скуластой рожицы, этих добрых калмыковатых глаз Грекова - и он с своим полком ушел на север!
Пустыня, мертвая, бесконечная пустыня! Это пустыня в ее душе: по ее сердцу, как по сожженной солнцем донской степи, перекатилось сухое перекати-поле и исчезло за горизонтом... Пусто, мертво кругом... Да, это был сон, перекати-поле...
Она сидит за своим дневником в новой, чистенькой офицерской квартире; но что-то не пишется... Да и о чем писать, когда жизнь прошла? Даже евреят маленьких нет здесь, и они там остались, на той квартирке, где жилось с надеждами, и теперь пришлось жить с мертвецами, воспоминаньями... Сидит она, думает, все думает, а горькая голова так и валится на руки; так бы хотелось выплакаться, выстонать всю боль сердца, всю тяжесть души, выстонать эту тоску беспросветную - и не плачется, не стонется, застыло, закоченело все в душе... Ух, какая тоска смертная!
И то было сон, там, в Петербурге... Эти орлиные глаза, ласковый голос Сперанского, Державин в бархатных сапогах, Лиза, Карамзин... И это уже мертвецы для нее... Или она сама мертйец в этом тихом склепе могильном? Нет, вон за стеной слышится монотонное причитанье денщика... Это он с хозяйским ребенком забавляется...
Ку-ка-реку!
На поветке сижу,
Лапотки плету,
Кочадык потерял,
Денежку нашел,
Девушку купил,
Девушка добра,
Пирог испекла,
С куриными легкими...
"За денежку девушку купил... не велика же цена девушкам... Но какая тоска, Боже мой!"
А за перегородкой слышится солдатский разговор:
– Наши, сказывают, нагрели порядком шведа: самую что ни на есть неприступную укрепушку у их взяли.
– Кто сказывал?
– Пишут быдто оттудова.
– Ну и ладно: тут не взяли, так там свое возьмем - это не француз.
– Где до француза! француз и нам бока помял.
–
Ну, да погоди - и наш черед придет, и мы ему взашей накладем."Да, - думается тут под этот разговор, - они там другие, а мы сидим, тоскуем... А что он?.. Целые века, кажется, прошли, как я его не видела: сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь... и конца нет месяцам... а теперь уж лето... А он хоть бы строчку написал... Да как он напишет? кому? куда? Он и не знает, что я теперь Александров, а не Дуров, а если и знает, так куда писать? Да и жив ли он? Вон какие там жестокие дела, говорят, были, особенно под Улеаборгом, когда Тучкова разбили... Вон Кульнев писал к своим, что это просто "вандейская" война... А все лучше бы вместе с ним: и убили бы вместе..."
В сенях слышатся шаги, бряцанье шпор. Дурова прячет дневник и берет в руки книгу.
– Дома, ваше благородие, - отвечает денщик.
В дверях показывается невысокого роста, коренастый, загорелый и, остановившись на пороге, декламирует с самым комичным выражением в лице и голосе:
Бурцев ера, забияка, Собутыльник дорогой, Ради дома и арака Посети домишко мой...
– Вот я и посетил, хоть ты и не звал меня... Здравствуй, Александрушка!
– Здравствуй, Бурцев... Добро пожаловать.
– А ты все монахом - за святцами?
– Да, читаю Карамзина.
Вошедший был тип беззаботного кутилы-гусара в мире и отчаянного рубаки на войне. Все на нем сидело и глядело как-то небрежно-ухарски. Даже серые, небольшие, разделенные красноватым носом, как ширмами, глаза как-то словно небрежно смеялись над всем, что. бы ни видели - слезы, радость, горе, смерть, друга, врага, начальника или подчиненного... Это был Бурцез, друг Дениса Давыдова и наставник его "по части романической", то есть по части выпивки рому.
– Что нового?
– спросила Дурова, пожимая руку пришедшему.
– Да много, Александруша, нового: от Дениски письмо получил преболыпущее.
– Да?
– с затаенным страхом спрашивает его.
– Ну и что ж?
– Пишет, как Свеаборг брали - сей северный Гибралтар... И знаешь, он пишет, кто вступил в союз со шведами?
– Англичане?
– Нет, Александруша, не угадаешь... Дениска пишет, что самыми сильными легионами шведскими оказались наши провиантские чиновники.
– Ну, это как и в войну с Наполеоном.
– Хуже, Александруша. Дениска пишет, что почти во всяком мешке вместо муки они находили либо мусор, либо опилки... Да еще какие подлецы: как стали их ловить на этом, так они, дьяволы, ухитрились вот как увертываться: как только куда назначут обоз с провиантом, так они, провиантские-то Геростраты наши, и подсылают к шведам своих лазутчиков предуведомить, что там-де и там пойдут обозы с провиантом - не зевайте-де... Ну, шведы и не зевают... А мы остаемся без хлеба, без сухаря. Дениска пишет, что только грибами и живет солдат, а вместо хлеба парят в котлах шведскую рожь да ячмень - ну, и кушают аки кашицу.
– А пишет, кто ранен из наших, кто убит?
– чуть слышно спрашивает Дурова.
– Особого ничего не пишет... Хвалит Каменского да Кульнева - только на них, говорит, и выезжаем.
Дуровой еще хочется что-то спросить, но она молчит.
– А ведь я, Александруша, по делу к тебе, - продолжает Бурцев, которому не сидится на месте.
– Я хочу тебя, брат, похитить.
– Куда? на охоту опять?
– Нет, брат... Да оно, пожалуй, Александруша, на охоту, да только на красного зверя - на красную девицу... К Кульневым махнем.