Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
халата, сейчас не только милосердны, но и полны власти.
Филонкин хочет изо всех сил показать, что он верит этим рукам, что он сделает все, что в его силах, и
даже пробует улыбнуться: мол, хорошо, доктор, дело идет на лад, — но веки его сами собой вздрагивают, лоб
покрывается испариной, и он тянется уже всем существом к ней, как ребенок к матери: “Помоги!”
Она улыбается ему одними глазами, строго поправляет одеяло, выходит неторопливой, ровной походкой.
Но он уже знает: она обещает ему жизнь. И успокаивается.
Жизнь,
Она привезла его неделю назад посиневшего, с перекошенным лицом — яд столбняка проник в его
костистое тело.
Это был простой, малограмотный человек, полещук из деревни Пятигостичи, для которого любое
медицинское понятие исчерпывалось словами: “Надто болить у середине”. Это был очень мужественный
человек, которого она научилась уважать. Если он и не сознавал всей глубины опасности, то полной мерой
принимал боль и молча переносил страдания.
Антонина знала только одно: она должна была его спасти! Она должна была его спасти, потому что
ценила этого человека и верила в его нужность на земле. Потому что у него были дети и жена, которая не смела
голосить, а только молча стояла у крыльца, провожая глазами докторку. Наконец потому, что он так безгранично
верил ей, Антонине, а следовательно, и Советской власти, которая прислала ее сюда.
Она должна была его спасти, а яд столбняка между тем все сильнее скручивал его бедное тело.
Однажды ночью Антонина даже подняла звонком Ключарева: ей нужна немедленно сыворотка, а область
велит подождать денек-два, пока подвезут на базу.
Ключарев, всклокоченный и сонный, в одном белье, тут же стал звонить прямо в министерство, в
Минск…
— Да, это говорит депутат Верховного Совета…
Кукурузник — легкая безотказная птичка санитарной авиации — вылетел еще до рассвета, и Филонкин
получил свои кубики.
Антонина входила и выходила из его палаты все тем же ровным шагом, ставила градусник, не позволяла
себе ни радоваться, ни огорчаться, и поэтому, может быть, Филонкин, все больше убеждаясь в ее могуществе,
становился сам увереннее, и, наконец, настал тот день, когда он вспомнил о домашних делах, съел суп,
послушал даже радио в стареньких эбонитовых наушниках (Антонина достала пару на всю больничку и очень
гордилась этим).
А она ушла к себе с ощущением огромной усталости, изнеможения и счастья. Весь день прошел под
знаком этой великой победы. О ней важно рассуждал завхоз, именинницей ходила санитарка.
И только вечером, когда Антонина открыла окно и подставила руку прохладным редким каплям, ее опять
охватила тоска. Она не видела Якушонка уже две недели! Но слышала стороной, что он уехал на днях зачем-то в
Минск. И сейчас, бесцельно следя за дымным светом луны, она мысленно совершала с ним этот путь: сначала
машиной до ближайшей железнодорожной
станции, потом — поезд. Фыркая и раскидывая клочья пара, он идетпо темной земле, и над ним та же латунная луна, то же дымное небо…
Каким пустым кажется ему, должно быть, уют купированного вагона! Сосредоточенно читают попутчики
— трое молчаливых людей. Ровно и тепло горит электричество; зажжены все верхние лампы и настольная тоже.
От станции до станции… От станции до станции…
Ей хотелось, чтобы все это поскорее кончилось, прошло, как горячка. Ведь она сказала себе еще десять
лет назад: ничего никогда больше не будет. И так гордилась своей твердой волей!..
— О господи, да настанет ли этому конец? — вслух говорила Антонина.
Но конца не было. Ее ждал день и снова ночь. И то же ощущение безвоздушного пространства,
непоправимой беды в те редкие горькие минуты, когда она остается совсем одна.
I X . Н А Ч А Л О О С Е Н И
1
Каждое утро теперь начиналось густым туманом. Ни дуновения, ни шелеста. Солнце светит белым
огнем, как сквозь матовое стекло, и только часам к девяти проясняются дали, и воздух, звонкий как бубен,
далеко разносит каждый звук.
Большаны шелестят золотыми деревьями.
Снежко, в пальто с налипшими соломинками, сидит в кабинете, задумчиво качаясь на жестком стуле-
кресле с круглыми подлокотниками, ожидает, когда начнется правление. Он озабочен: только что звонил
Ключарев — нужны экспонаты льна в Минск, на совещание, куда секретарь райкома уезжает послезавтра. А в
колхозе ничего не осталось. В правлении стоит один береженый сноп для Всесоюзной сельскохозяйственной
выставки. По хатам, что ли, теперь искать?
— Ага, нелегко дается слава? — поддразнил в трубку Ключарев. — На будущий год половину урожая
оставляйте на экспонаты, как Блищук: единственный выход!
— Смейтесь, смейтесь, Федор Адрианович, — отозвался с ворчливым юморком Снежко, — а у меня и
так жизнь делится на две половины: когда я не был председателем и теперь.
— Ну, и как она, теперешняя жизнь?
— Ничего! Вот выспался сегодня, и веселей на душе.
Снежко потянулся, хрустнув суставами.
Просунув сперва в дверь голову, зашла молодица из соседнего села, босиком, но в нарядной юбке, с
кружевным передником, как носят полещанки. На каждом слове она кокетливо закидывала голову, и в ушах ее
звякали плоские серебряные сережки.
— За огурцами в Большаны приехала? Своих что, нема? — важно спросил Снежко.
— Видать, нема, товарищ председатель! А мабуть, ваши и слаще.
— По тридцати пяти копеек килограмм.
Она переступила с ноги на ногу.
— Поменьше бы. Далеко ехала…
Снежко вдруг засмеялся:
— Вот ты! Я же не купец. Правление так решило.